Оковецкие хроники

Начало


Чистая правда, имена и географические названия не вымышлены.
Мы купили этот дом в 90-е по цене импортных сапог. Вернее, даже два дома. В тверской глуши, медвежьем углу — там и вправду медведи ревели, валяясь на овсяном поле. Зачем они это делали — хрен знает, но не раз я собственными ушами слышала их рёв по утрам и, отправляясь за грибами или клюквой, видела их следы, в которых по свежаку еще стекала вода из лужи.
Там было огромное болото — настоящее, с топью и кочками, как в сказках, — и густо поросший лесом длинный холм, который местные называли почему-то «Городок». По легенде, за Городком рос Белый Груздь. Настоящий, каких уж, типа, не осталось на Руси. Я туда один раз добралась. Белого Груздя мы не нашли. А по пути собирали боровики, толстенькие, упругие, и до Городка дошли уже с полной корзиной.
Сама деревня состояла из восьми домов, в которых постоянно никто не жил. Кажется, шесть из них были скуплены москвичами и питерцами, и каждый год из новокупленных домов исправно что-то горело. По весне.
Деревня называлась Пустошка. Как потом оказалось — одно из самых распространенных названий. Только в Тверской волости их, как минимум, три, Пустошки-то.
В эту Пустошку добраться можно было только на тракторе, с пьяным трактористом. С трезвым я никогда не ездила.
Какой-то участок дороги мы всеми правдами и неправдами выровняли. С полкилометра где-то.
Потом, пообщавшись с местными жителями, поняли, что рано или поздно наши дома тоже «сгорят по весне», после чего было решено перевезти их в «цивилизацию» — местный центр бывшего совхоза, село Оковцы. Мы разобрали два дома, докупили еще бревен, и, как говорилось в доносах местному прокурору — «осуществили самозахват земли». На самом-то деле, никакой, конечно, это не был самозахват — мы откупили пол-участка у одной женщины, и это были ни много ни мало — 30 соток. Потом кто-то пытался доказать, что у женщины не могло быть 60 соток, и что, дескать, земля эта совхозная, но было поздно. Мы там воцарились. Из двух срубов собрали один огромный, как нам тогда казалось, дом, и начался в нашей жизни новый, Оковецкий, период.

Легенда


С точки зрения городского жителя, село Оковцы тоже трудно было назвать цивилизованным местом. Но для местных оно знаменито.
Во-первых, это заповедник. Оковецкий Лес. И понимаешь, что это заповедник, — как только въезжаешь в село. Вся местность до этого — обычная среднерусская местность: поля, луга, какие-то лесные островки. Едешь-едешь, как говорится, полем-лесом, лесом-полем — и вдруг, безо всякого объявления войны разом оказываешься в ином пространстве — этаком вековом хвойном лесу. Поскольку переход этот имеет вполне зримые доказательства, у него есть название — Оковецкие Ворота, за которыми и начинается аккурат заповедник. Вот в этом заповеднике и живет оковецкий люд.
Во-вторых, у Оковец есть история. Длинная — аж с 1539, что ли, года, — начало которой отмечено легендой. Легенда эта задокументирована в исторических хрониках, а в православных означена как чудо.
Будто бы раньше в этой чащобе, в которой и по сей день живут многовековые невероятно уникальные какие-то кедры, усиленно охраняемые государством, — был воровской торжок. Ну, место, где встречались разные лихие люди и, под сенью тех самых кедров прокручивали свои лихие делишки. И вот однажды, аккурат в том самом 1539 году (страшно подумать, как давно — Иван Грозный правил?), под покровом ночи встретились в Том Лесу два лиходея. Конокрад и… скажем так.. его подрядчик. Зима. Костерок, наверное, разожгли, зелье пили, или еще что. Ветер был сильный, рассказывали потом. И вдруг — гроза случилась. Божий гнев, в общем — громы, молнии, для зимы совсем уж невиданное. А когда все кончилось, увидели они свет ярчайший, с самой высокой сосны сиявший. Пригляделись — и ахнули: на той сосне сияла Божьим Светом Икона Пресвятой Божьей Матери.
В общем, «обратились» злодеи, побежали в соседние деревни людям рассказывать о чуде великом. Общими усилиями бережно сняли эту икону и понесли крестным ходом в Первопрестольную, к царю. На месте той сосны в том же году заложили церковь, которую так и назвали Церковь Иконы Смоленской Божьей Матери Одигитрии — что значит, Путеводительницы. Почему Смоленской — история умалчивает. Ну там много еще чего появилось потом в тырнетах — и что не одна икона обнаружена была, а целых две, и еще что-то…
Неважно, короче. Важно, что с этого момента ведут свое начало Оковцы — жители которого никогда никому не принадлежали, кроме как русскому царю, за что так и назывались — царёвы люди. Судя по названию, в нем жили тогда ремесленники, по большей части — кузнецы. А значит, что и место было торговое, ярмарочное — столица местная, можно сказать. И в нынешних оковецких жителях осталось что-то от тех царёвых людей, за что их не любят многие из окружающих деревень. То ли гордость какая, то ли независимость. То ли просто уникальность. Хоть и пьют, как многие на Руси, и завидуют, и злословят. А все же есть в них что-то такое, что хочется о них рассказывать…
А может, все дело было в том, что мы жили с ними бок о бок шесть лет. Прямо в самом этом заповеднике.

Оковцы


…Скоро сказка, как говорится, сказывается, да не скоро дело делается. Дом мы строили целый год. Полгода жили по соседству — как раз у той знакомой, у которой свои тридцать соток откупили. О чём она, кстати, не раз потом жалела и пыталась даже «вернуть все взад». Потом переехали в уже отстроенную часть нового дома. Прямо зимой, когда бревна внутри посверкивали инеем — совсем уж невтерпеж было.
В общем, пока в столицах бывшие советские люди осваивали бартеры, ваучеры, грины и пистолеты, мы со всем нерастраченным в бизнесах пылом внедрялись в Оковцы. Мы — это я, моя годовалая тогда дочь и моя мать. Три женщины, оставив мужчин в городе искать работу, повинуясь инстинкту, обратились, можно сказать, за помощью к земле.
Если кто помнит, жрать тогда было нечего. В местном магазине, кроме хлеба и подсолнечного масла, купить было нечего. Большую часть продуктов первое время — пока не оформилось натуральное хозяйство — я возила из Москвы. Тупо — сумками. По шесть-семь сумок — по две в руках, одна за плечами, две ногами впереди себя.
Но как-то очень быстро — еще до того, как мы начали «возделывать поля» — Оковецкая земля начала нас кормить. Сначала появились куры. Потом завели козу, а потом понеслось — гуси, овцы, свиньи, кролики. Апофеозом была Дарёшка — худая как велосипед и лохматая как медведь, телка, которую мать где-то выменяла на пару литров самогона.
Самогон гнали сами. Это была самая настоящая стеклянная валюта. Деньги тогда были бумажками, которые никому не были нужны. Самогонку гнали качественную — из зерна, двойной перегонки, мать отстаивала ее на скорлупе грецких орехов. И пахла она хлебом. До сих пор у моей дочери запах самогонки вызывает деревенскую ностальгию — «хлебушком пахнет».
Понятное дело, что мы были очень привлекательны для местных жителей. Для тех, кто пил — с одной стороны. Для тех, кто страдал от пьянства мужей — с другой.
Хотя, гнали, конечно, все.
Так, мало-помалу мы стали знакомиться с оковецкими обитателями.
И, понятное дело, что первыми знакомцами стали наши «клиенты» — трактористы, конюхи, водители и прочий рабочий люд, имевший доступ к совхозным богатствам. Справедливости ради надо сказать, что чаще всего воровали они у себя дома. Зарплату в гибнущем совхозе они получали натурой, вот и пропивали ее с помощью нашего зелья. Происходило это так…

Воробей


«Воробьи — это не птицы, — с видом учёной совы втолковывала моя дочь своим городским приятелям, изредка приезжая зимой в Москву. — Воробьи — это такие дяденьки, братья. Очень большие».
Она была полностью права. Ибо первые в ее жизни ВОРОБЬИ — действительно были двумя братьями, которых так называли в деревне, ну как вы понимаете, сократив до клички фамилию — Воробьёвы. Витькой Воробьёвым и Сашкой Воробьёвым их никто не называл. Старший Воробей и Младший Воробей — и все знали, о ком речь.
И то, что здоровенные они оба — тоже правда. Не только для маленького ребенка они были исполинами, но и для взрослого человека. Уж не знаю, сколько в них было росту.
Младший, Сашка — был трактористом, пил вчёрную — то есть, постоянно. Ну или почти постоянно. У него была жена Зоя — добрая продавщица магазина с большими темными глазами и две дочери. Это был тот самый пьяный тракторист, который возил нас ещё в Пустошку.
То есть за рулём трактора он трезвым не сидел. Мало того — он, бывало, ходить не мог, до того пьян был — а трактором управлять мог. И виртуозно.
Наш дом стоял на высоком берегу реки, на холме. Туда трезвым забраться на машине, не рискуя сверзиться, , по нашему недалёкому городскому мнению, было нелегко. А уж пьяному, думали мы…
Однажды ночью мы проснулись от яркого света, бьющего в окна, лязга железа и зверского рычания мотора. В ужасе выглянули в окно и ахнули — прямо на наш холм размером с пятак взгромоздился трактор с телегой, как-то так опасно развернувшись, что получалось: телега висит с одной стороны холма, а сама рычащая железяка с гигантскими колёсами — с другой.
Зима, между прочим. Никаких там шипов и зимней резины. В общем, мы были уверены, что с минуту на минуту эта вся махина либо свалится в реку, либо врежется в наш дом.
Сунув босые ноги в валенки, которыми мы запаслись в стратегических количествах, накинув прямо на ночные рубашки шубы, мы с матерью выбежали во двор. Грохот, дребезг — к трактору подойти страшно. Открывается дверца, внутри — совершенно талый Младший Воробей. Что называется — «через губу не может переплюнуть». Стараясь перекричать рёв своего «коня», рычит:
– Анатольевнааа!… Я тебе зернаааа привез!.. Выручаааай!
Это у них так называется. Не они нас выручают зерном, а мы их спасаем от похмелья или недопития (ну по их меркам, конечно).
Мать машет на него руками:
– Ты дурак, что ли, совсем?! Ты мне весь холм разворотил!! Давай, тащи свой мешок и проваливай отсюда!
Хотя ужас берет — как он будет «проваливать». Система «трактор-телега-Воробей» выглядит настолько неустойчиво, что кажется — малейшее движение, и все полетит к чертям собачьим.
Воробей что-то неразборчиво рычит, мы опасливо подходим ближе. Видим — мотает головой.
– Чего головешкой мотаешь?! — взъярилась мать. — Давай, тащи мешок-то! Нам же не поднять!
– Неееее… — мычит Воробей. — Не могууу… Пьяный я..
Это означает — пьяный настолько, что ходить не может. А за рулем, значит, сидит.
Мать чуть не плачет:
– Что ж ты, скотина, раз такой пьяный, сюда ко мне на холм залез?! Ты ж тут все
порушишь!
– Нееее! — лыбится во весь рот. — Не порушууу… А залез потому как тормозов нету у меня… Я трактор-тА на телегу и подвесил…

Космос Воборья


Старший Воробей был куда как серьёзнее младшего, в совхозе его ценили. Водитель высокого класса — ездил на всех видах деревенского транспорта, даже начальство возил. Крепкий хозяин — шесть коров держал, кучу еще какой-то живности. Да и дом у него был кирпичный, современный, в отличие от братовой старой бревенчатой избы. Огород там, сад, цветы в палисаднике. Жена строгая, тоже две дочки.
И пил он редко. По этой причине в первый год нашего Оковецкого бытия мы практически ничего о нём не знали. Правда, один раз он приезжал со своим братом. И буквально спас нас от замерзания. Случилось это в лютые морозы, за тридцать градусов было. Приехали в ночи, как это обычно бывало. Ничего не привезли, но выпить было надА.
Вообще у нас было правило — не наливать просто так. Но Младший Воробей был человеком слова, и ему можно было «давать в долг». Кроме того, он обладал редким обаянием, весёлый, добродушный — ну невозможно было ему отказать. В отличие от Старшего, который был явно трезвее и смотрел букой.
Питие зелья на Руси обязательно связано с ритуалами. И городские-то выпивохи стараются придерживаться старых традиций, а уж деревенские шагу без ритуала не ступят. Даже в случае тупого обмена «самогонка-товар», прежде чем вожделенный «пузырь» будет спрятан за пазуху и унесён в ночь, следует постоять и поговорить с хозяйкой о здоровье, житье-бытье и видах на урожай. А когда налит стакан (пусть даже один!) — положенный ритуал должен быть соблюдён чин-чинарём. На тарелочке сало, хлебушек, лук. Можно холодную картошечку, солёные грибочки; селёдочка — вообще замечательно. Но ни в коем случае не горячее! Потому как гость себя чувствует незваным и всем своим видом показывает, что он «на минуточку» — не разувается и не снимает верхней одежды, только шапку уважительно держит в руках и топчется поближе к порогу — мол, щаща уйду уже… ну если еще не нальешь… разве что..
Так они и вошли в дом, Воробьи-то — в теплых куртках, сапогах, с шапками под мышкой (чтоб руки были свободны — в одной стакан, в другой закуска), к столу с наскоро собранным «реквизитом» не пошли, попросили им прямо туда, к двери — подать. Опрокинул в рот Младший Воробей свой стакан с «беленькой», сжевал кусок хлеба с твердым, с мороза, сальцем — да и рухнул колодой навзничь поперёк порога, распахнув настежь двери в ледяные сени. Заснул, значит. Даже захрапел.
ПАром затянуло сени, а тридцатиградусный морозяка так и ломанулся в дом. Тут, учитывая габариты «гостя», надо понимать, что мы не только не можем закрыть дверь, через которую улетучивается так старательно накопленное тепло. Протиснуться или перешагнуть через «тело», не наступив на оное — тоже нет никакой возможности. Довольно долго, теряя драгоценное время, мы оторопело пялились на мирно храпящего Младшего Воробья. Потом разом бросились затаскивать его внутрь. Потом — вытолкнуть наружу. Ни фига. Это было все равно, что пытаться сдвинуть с места врытый в землю бетонный блок. Ни с места вообще.
Что характерно: Старший Воробей, который ничуть не уступал младшему ни в силе, ни в размерах, тоже принимал активное участие в операции, и с тем же успехом. То ли застрял его брат, то ли действительно что-то мистическое происходит с весом до такой степени пьяного человека.
После нескольких совершенно безнадёжных попыток сдвинуть бугая с места или хотя бы разбудить его, Старший Воробей вынес нестандартное рацпредложение. Надо налить еще стакан. Или лучше — прямо бутылку. Поскольку нас уже не спасали от холода надетые шубы, а кухня покрывалась инеем, мать, обреченно махнув рукой, выдала «пузырь».
Трезвый Воробей прополз по пьяному Воробью, отвинтил крышку и, сунув бутылку прямо под нос спящему, рявкнул: — Пей!!
И — о чудо! — по безжизненному телу пробежало неуловимое движение, зашевелились руки, потом ноги, на лицо начала наползать улыбка.
– Толкааай!! — заорал Старший Воробей и мы втроем, в унисон хрякнув, выпихнули вмиг полегчавшего исполина вон, захлопнув за ним дверь. Его дальнейшее существование на морозе нас в этот миг как-то совсем не волновало.
… После этого случая мы поняли, за что в первую очередь уважают в Оковцах Старшего Воробья. За смекалку.
Вот только грустный был какой-то Старший Воробей. Особенно когда выпьет.
В запои он, как уже говорилось, впадал крайне редко. За все время нашей жизни в Оковцах — ну может, два или три раза, не больше. И пил недолго, неделю максимум. Причём, «выхаживался» (выходил из запоя) сам, исключительно собственной силой воли.
У него была довольно жестокая по отношению к себе, но четко отработанная система.
Для местных обитателей, привыкших к тому, что только внешние обстоятельства заставляют гуляку «завязать» — ну там, травма, или категорическое отсутствие выпивки в радиусе сотен километров, или другая какая случайность — «стратегия выхаживания» Старшего Воробья была вообще выше всякого понимания и вызывала почти суеверный ужас. Происходило это так.
Погуляв от дома к дому вместе с честной компанией с недельку, он вдруг, неожиданно для собутыльников и независимо от времени года, запирался в сарае — не изнутри, конечно, а, по его требованию, снаружи его запирала жена — и находился безвылазно там в течение нескольких дней. Через дырку в двери для кошек жена ставила ему по нескольку раз в день банку с парным молоком. Из сарая этого, по свидетельству очевидцев, слышались иногда тяжкие стоны и вскрики. Но проходило два-три дня — и изможденный, мрачный, но трезвый и готовый к дальнейшей жизни Воробей выходил на белый свет.
… У деревенских обычно не принято особо спрашивать о душевных движениях, заставляющих людей действовать так, а не иначе. А вот городскому жителю это самое оно — узнать причину. Я не была исключением, и, снедаемая любопытством, напрямую спросила однажды Старшего Воробья — что даёт ему силы прекратить запой. В ответ он погрустнел, тяжко вздохнул и сказал неожиданное:
– Космос.
– Чего?.. — оторопела я.
– Космос, — буднично как-то повторил он. — Не даёт мне пить нормально.
Подумав, что он имеет в виду нечто другое, чем необъятную нашу Вселенную, полную звезд, я снова переспросила:
– Какой еще космос?
– Ну какой-какой… — пожал он плечами. — Обыкновенный, черный. Со звездами. — И Воробей повёл левой рукой в сторону, будто показывая: — Вот тут открывается — и п…здец. Страшно становится. Чуть пошевелишься — унесёт. Вот и приходится выхаживаться.
Наверное, у меня все ещё было обалделое выражение лица, потому что, взглянув на меня, он счёл нужным ещё раз пояснить:
– Ну космос, понимаешь? У кого-то — черти зеленые. А у меня — космос. Не повезло просто.

Мельничиха


Кто-то из великих говорил, что самая большая беда в человеке — это поверхностное мнение. И очень трудно удержаться человеку от этого греха, а исправить его может только время. Если бы мы уехали из Оковец после первой же зимы, мы бы, к примеру, посчитали, что там живут только пьяницы.
Хотя на самом деле это не так. Из двух тысяч человек, живущих там, запоем пили не больше десятка — да и те ТОЛЬКО ЗИМОЙ. Много это или мало в процентах — судить не мне. Но то, что без «градуса» выжить в деревне в условиях нашей зимы трудно, почти невозможно — в этом я убеждена. И дело даже не в том, что у нас на селе почти нет цивилизации. Вон, в Финляндии цивилизации этой хоть отбавляй. А вы видели, как они пьют? Причем, тотально — все. Большинство «управляется» с пьянством за выходные, но и запойных алкашей — столько же, сколько и у нас. Если не больше.
Другое дело, что водка — опасный и коварный союзник. Она убивает быстрее, чем обжорство, расхлябанность или любой другой способ потакать себе. Слабаки не выдерживают. А сильным она подспорье.

И ещё. Большая часть всерьёз пьющих в наших деревнях — пришлые люди, которые так и не смогли врасти в землю, обрести устойчивость.
… В Оковцах, как, наверное, во многих местах, где люди живут осёдло, — к чужакам относятся настороженно. Приветливо, но отстраненно. Нет, это не значит, что равнодушно. Если тебе требуется помощь или даже просто совет, можешь обратиться в любое время и в любой дом — откроют, помогут, посоветуют. Но не больше. И — с оглядкой на соседей. Только со временем это проходит. Недаром в народе про пуд соли говорят.
Хотя были в Оковцах и такие, которые полжизни прожив там, так и остались пришлыми. И уж старались, и участвовали во всех общих делах — а вот так про них зловредные бабки и говорили «всю дорогу» — мол, не оковецкие они, НЕ НАШИ.
Я не знаю, удалось ли нам в конце концов стать своими, «оковецкими». Знаю только, что «оковецкость» обретается не только корнями. Если ты делаешь что-то, что заслуживает уважения — будь то трудолюбие, или умение постоять за себя, или смекалка, или какой другой талант; если сможешь преодолеть злословие, без которого, наверное, невозможно ни одно замкнутое человеческое сообщество; если полюбишь эту землю как свою родную — вот тогда ты — и сам не заметив как, — стал «оковецким». И хотя останутся и сплетни, и ссоры, и трудности — это уже будут разборки своих.
В первую нашу зиму в Оковцах до этого было ещё ох как далеко. Внешне всё выглядело пристойно и даже приветливо. В деревне принято здороваться со всеми, даже с незнакомыми. Причём, здороваются там, что называется — «конгруэнтно»: искренне радуясь встреченному человеку, да бабки еще и по старинке, с поклоном — не в пояс, конечно, но с вполне различимым почтением. Придешь за молоком — тебя усадят, предложат чаю, расспросят о житье-бытье, обязательно угостят ребёнка. Вообще — если по делу, то всё вроде бы нормально. Особенно — когда один на один.
Но если, не дай бог, соседи рядом, тут сразу чувствовалась отчужденность. Ну и сплетни, конечно, просачивались. То один шепнет, то другой — обязательно доходили слухи разные. Уж не говоря о пачках «заявлений» в прокуратуру. Но этим занимались, как правило, люди «грамотные» — всякие бывшие учительницы и активисты.
А вот с самой ближайшей нашей соседкой мы вполне себе дружили. То есть, мы так считали, обмениваясь с ней угощениями и привозя ей всякие мелкие подарки из Москвы. Это уж потом, задним числом, сообразили, что это только мы к ней в гости заходили, а она к нам — ни ногой.
Её всегда чистенький и прибранный дом с красивым ухоженным палисадником стоял на самом обрыве, рядом с нашим, и сама она была крепкой худой старухой — одинокой и не очень-то приветливой. Редко, кстати, улыбалась — если улыбалась вообще. А говорила — ласково, по-старушечьи. Ходила всегда с палкой, быстро — и одна. Где-то в городе у нее были дети и внуки, мы их в первую зиму не видели. В деревне её побаивались и звали — Мельничиха. Мельничиха — потому что муж ее работал в стародавние времена на мельнице, останки которой чернели в реке прямо вот под обрывом возлее её дома.
… В конце января, когда наш дом только строился, мы ещё жили в чужом — старом, с русской печкой. Дело было накануне дня рождения моей дочки. Я возвращалась из магазина и, поднимаясь на наш холм, мимоходом заметила впереди, как Мельничиха, помогая себе своей палкой, скорым шагом уходит про тропинке от нашего дома к своему. Я крикнула ей приветствие, но она, даже не обернувшись, быстро скрылась за своим забором.
Я не придала этому значения — ну мало ли по каким делам она ходит, — но когда подошла ближе, увидела прямо на тропинке к нашему дому чернеющую в снегу кучку свежих угольев. Помню, что только удивилась — с чего это прямо на тропинке лежат угли. Но скинула их валенком с тропы и засыпала снегом. Пришла домой — да и забыла про это.
Весь вечер мы готовили праздничный обед на следующий день — должны были приехать гости из Москвы. Пекли пироги, в чугунном горшке томили в печке жаркое из свинины, резали салаты. За всеми этими занятиями я провозилась до глубокой ночи. Мама с дочкой уже легли спать, а я всё возилась на кухне.
И вот режу картошку в салат, а что-то мне не по себе. Потом вдруг поняла — запах.
В деревенской избе ведь вечно чем-то пахнет, то дымком, то едой. А тут странный какой-то запах примешался. Вроде как старыми тряпками. Походила по дому, поводила носом. Зашла в спальню. Темно, только дочкино сопение слышится — в деревне дети сладко спят. Подошла к печке, «лежанка» которой, как это принято в русских домах, была затянута цветастенькой занавеской.
Отдернула я занавеску, а оттуда повалили черные клубы едкого дыма! Мигом заполнили весь дом, дышать сразу стало нечем. Пожар!
…Дальше плохо помню, суеты и криков много было. Подняла мать, завернули дочку в сорок восемь одеял, вынесли на улицу, бросились в дом и стали выносить до этого тихо тлевшие и загорающиеся прямо в руках какие-то шубы, валенки и прочее тряпьё, которой осталось на печке от прежних хозяев.
Во дворе тридцатиградусный мороз поджигал тряпки — будто бензином обливал. Всё надо было делать очень быстро, мы, наверное, управились в считанные минуты, вынеся на улицу всё тлевшее барахло, а что не вынесли — залили водой в доме. Когда соседи прибежали (а в деревне пожар — самое страшное, что может случиться, все бегут на помощь) — мы уже победили огонь, хотя во дворе пылал костёр из тряпья, а дым ещё долго валил из распахнутых дверей дома.
Кто-то из соседей заметил, что Мельничиха не появилась, хотя её дом был к нашему ближе всех. Походили по дому, удостоверились, что опасности никакой не осталось — и, перекрестившись, разошлись.
… Это событие нас потрясло.
Конечно, во всём были виноваты прежние хозяева, которые затыкали дыры в печи всякими горючими материалами, и тряпки хранили там же.
Конечно были виноваты и мы — топили русскую печь весь день, чего, как нам разъяснили соседи, почему-то делать нельзя.
Конечно, мы — неумёхи, дом и печь — старые, стечение обстоятельств — неблагоприятное и всё такое.
Так мы посчитали. И только некоторое время спустя выяснилось, что деревенские думают по-другому. Ну то есть — совсем по-другому, чем мы.
Несколько дней в деревне только и разговоров было — про наш пожар. Люди сочувствовали, ахали, расспрашивали. Особенно — о том, что было ПЕРЕД пожаром, и кто из соседей прибежал на помощь. А узнав, что Мельничиха не вышла, замыкались и поджимали губы. Не помню уж кто спросил меня, не видела ли я перед пожаром углей возле дома. И когда я вспомнила, что — да, было именно так, и, сама холодея от догадки, рассказала про соседку, женщины — не испуганно, а с презрением, неожиданным по отношению к старухе — обмолвились, что Мельничиха «балуется» такими вещами. То есть, попросту говоря — колдует.
– Что, ведьма?! — обалдела я, мигом вспомнив про клюку в руке и прозвище «Мельничиха», на Руси ведь издавна считалось, что черти на мельнице обитают.
– Тууу там! (тверское словечко, означающее пренебрежительное «нет») Какая еще ведьма! Так, балуется…
Мельничиха, кстати, долго после этого с нами не общалась. Ну, или почувствовала, что мы изменились к ней, а может и правда что было. Мы так и не узнали правды. И зла на нее не держим — потом всё снова вернулось, и общались, и помогали друг другу…
Только вот мы тогда впервые, пожалуй, поняли, что мы с нашим поверхностным городским взглядом — можем тут пропасть. Всерьёз, без шуток и метафор. Надо было срочно меняться. И мы изменились.

Галя


Есть такое устойчивое мнение, что в русских деревнях мужики бьют своих жён. Не скажу про другие места — может, и бьют, но в Оковцах было, скорее, наоборот. Нет, не то, чтобы жёны били мужей — скорее, мужики там баб своих побаивались. Хоть и могли в общем разговоре поддержать известную «мудрость» про то, что «курица не птица, а баба — не человек», или ещё каким-нибудь безопасным способом выказать свое мужское превосходство. Но вступать со своей женой в открытое противостояние, а уж тем более поднимать на женщину руку — такое оковецким мужикам не было свойственно. Максимум — рявкнуть в ответ на бабское брюзжание, да и скрыться быстрее куда-нибудь — кто во двор дрова колоть, кто на работу, а кто и к соседу, у которого, по последним достоверным сведениям, заныкана «беленькая». Вот этот, третий вариант, был особенно неблагоприятен для семьи, и женщины всё-таки держали себя в руках и старались не слишком донимать мужей. Потому как он и кормилец, и отец детей, да и «жалко» — это главный аргумент в адрес мужиков, который мы слышали от оковецких женщин.
Непонятно поначалу было с этой «жалостью».
С одной стороны ни одна женщина не считает своего или любого другого мужчину слабым. С другой — требований почему-то к мужчине меньше.
Если, скажем, мужик спился — его «жалко».
А вот если женщина поддалась этому греху — этого ей другие женщины никогда не простят, это высшая степень падения, позор, который будет с ней всю её жизнь и даже ляжет на ее детей. Если таким детям удаётся не пойти по стопам матери, то всё равно лучше им уехать отсюда, потому что любые их промахи по жизни будут объясняться обреченным: «Да у них мать пьющая была».
Выходит, что на женщине ответственности, как ни крути, больше?..
Позже, наблюдая за деревенскими семьями и их судьбами, мы поняли: истинная власть в деревне принадлежит женщинам. Может быть, потому что они создают так называемое «общественное мнение». Может — оттого что именно женщины сохраняют традиции. А может, и потому что искуснее, чем мужчины, умеют манипулировать. По-любому получалось, что женщины вовсе не такие слабые, какими так любят прикидываться. А если это не так, то откуда тогда — «в горящую избу войдёт» и «коня на скаку остановит»?..
… Глубокой осенью в деревне особенно темно. Зимой — когда снег выпадет — уже полегче, а в ноябре, как стемнеет — чернильная темнота за окном. Это потом, уже став более опытными, мы специально кое-какие домашние дела откладывали именно вот на это тоскливое время года, а поначалу с наступлением осеннего вечера просто не знали куда себя девать. Сидишь, бывало, в доме, и от нечего делать в страхе прислушиваешься к разным незнакомым звукам. То в углу что-то зашуршит, то в сенях мягко рухнет. Ну, таким-то простым вещам всегда найдутся объяснения — мыши, или кошка свалила чего.
Но однажды, в такую вот тоскливую ноябрьскую ночь откуда-то с улицы донесся такой звук, от которого у нас буквально волосы встали дыбом.
Это был вой. Не собачий, и даже не волчий (о волках ещё будет рассказ), а — человечий. Но такой, блин, страшный, что, как говорится, ни в сказке сказать, ни пером описать. Дооолгий, мучительный — он разносился по окрестностям в полной тишине, и местами даже был похож на какую-то невероятную, страшную песнь, бесконечно длившуюся на одной ноте. Холодея от ужаса, мы погасили в доме свет и долго пялились в черноту за окном. Где-то вдали, возле церкви, горел одинокий фонарь, отхватывая у ночи кусочки деревенского пейзажа. Еле угадывались перила моста над темным провалом реки, чернели крыши домов на фоне почти такого же черного низкого осеннего неба. Ни души.
На второй вечер всё повторилось. На третий мы заперлись в доме еще засветло. И снова кто-то выл. А мы боялись.
Потом, так же внезапно, как началось, — всё прошло. Но мы всё никак не могли успокоиться, и невольно ждали вечерами повторения.
Нужно было какое-то объяснение, и мы обратились за ним ко второй своей соседке — не Мельничихе, а другой, что жила напротив через дорогу, возле колодца: что за странный вой такой? — «Это Галя! — был будничный, и даже с некоторым хохотком, ответ. — Третья ваша соседка. Она когда пьёт — вот так вот воет».
Нам, конечно, полегчало. В смысле — страх отпустил. Но непонятки остались. А главное — нам никак не удавалось увидеть эту нашу третью соседку.
К нам она за всю зиму ни разу не зашла, у нас тоже не было случая к ней обратиться. И хотя ее дом был в сорока шагах от нашего, мы с ней ни разу не пересеклись. Видели издалека некрупную фигурку — да и всё.
Но однажды, когда уже сошёл снег, в один из первых ласковых дней, которые случаются весной и так похожи на начало лета, Галя вдруг сама к нам пришла. И снова — напугала меня до полусмерти. (Позже, когда мы уже познакомились ближе, выяснилось, что это у неё вообще «фишка» такая была. Не пугать, нет. Скорее — поражать наше воображение…).
Дело было так.
Я сидела на пеньке возле старенькой «чёрной» бани, которую мы восстановили из руин и успешно осваивали всю зиму — и, вдохновленная погожим днём, увлеченно стирала в тазике бельё. «Увлечённо» — это не фигура речи, а чистая правда. Коричневатая на вид вода из нашей реки была такая мягкая, что отстирывала самые безнадёжные пятна, и стирка неизменно превращалась в увлекательное и завораживающее занятие. Мама с дочкой ушли куда-то в магазин, а я, притащив пару вёдер воды, нагрела их здоровенным кипятильником и, устроившись во дворе, с удовольствием предалась любимому занятию.
Уж не знаю, какое такое шестое чувство подсказало мне чьё-то присутствие — и травинки не шелохнулось, ни тени мало-мальской не промелькнуло, но что-то заставило меня прервать стирку и поднять глаза. Стыдно признаться, но увидев, КТО стоит передо мной, я заорала и вскочила с пенька, уронив в таз недостиранную футболку.
А стояла передо мной форменная Баба Яга, одетая в черную юбку до земли, меховую тужурку, на ногах — здоровенные кирзовые сапоги. Всё, как полагается, короче. На небольшом и худом, но жилистом и сильном туловище с длинными масластыми руками торчала огромная голова в платке, завязанном по-деревенски под торчащим вперёд острым подбородком. Смуглое до черноты лицо в бороздах крупных морщин, длинный, как щель, рот — и выдающихся размеров носяра, похожий на топор. А надо всем этим великолепием ярко сияли неожиданно ясные, цвета летнего неба, синие глаза.
– Здрасьти, — хихикнула Баба Яга, смущенно прикрыв рот почти мужской ладонью. — Я ваша соседка. Галя.
… Так мы познакомились с одной из самых обаятельных, веселых и необычных обитательниц Оковец.
Люди звали её Колунихой, а всю ее деревенскую родню, которая состояла из двух братьев — Колунами. Это прозвище не имело отношения к фамилии, а относилось, так сказать, к «внешним характеристикам». Все Колуны имели здоровенные, особой стати носы, по форме напоминающие колун. Если кто не знает — это такой вид топора, только более тяжелый и предназначенный не для рубки полена, а именно для раскалывания пней.
Все трое «Колунов» «выпивали», и все были чрезвычайно яркими личностями.
А Галя — просто скопищем контрастов.
При своей, мягко говоря, странной внешности — она была по-девичьи стеснительна и по-женски кокетлива.
Будучи работящей и хозяйственной (у неё всегда было минимум две коровы, овцы, куры и огромный огород) — осенью и зимой впадала в периодические запои. Тогда она пропадала на неделю, а то и больше, не показываясь никому на глаза и стараясь вообще не выходить из дома. (Однажды по какой-то необходимости я зашла к ней как раз в такой период. Двери у нее почти всегда открыты, я свободно прошла в дом, но не застала Галю. Думаю, она пряталась. Помню, меня поразил чисто выскобленный пол и порядок в доме.)
Она была самым стеснительным человеком на свете — и при этом обладала цепким ироничным умом: никогда нельзя было понять, говорит она всерьёз или шутит.
Даже будучи в затяжном запое, она никогда не просила у нас выпить. Но всегда находила время угостить нас какой-нибудь деревенской снедью — просто так.
Она была очень образованна. Может быть, много читала, а может что-то такое было в ее семье, о чём мы не знали (её младший брат тоже поражал своими познаниями), но цитатами она сыпала легко, прекрасно разбиралась в литературе и частенько напоминала мне какую-нибудь забытую фамилию писателя или пересказывала сюжеты книг.
И еще была у неё одна удивительная черта, отличавшая её от других оковецких женщин. Она никогда не злословила. Могла смеяться над собой, над своими братьями, но никогда — над другими.
Жила она одна в большом, скромно обставленном доме, в городе у нее был сын с семьёй, время от времени привозивший на лето Галиного внука, ставшего на годы главным соратником по шалостям для моей дочки.
В общем, полюбили мы Галю, несмотря на все странности. Но я была бы не я, если бы не попыталась выяснить про тот страшный вой, который мы слышали первой осенью и который потом еще не раз повторялся.
– А с тоски, — просто ответила Галя, а в глазах вечные её ироничные смешинки. — Тоскливо мне. Грустно. Жизнь у меня была тяжёлая… Считай, не было жизни-то никакой. Я ж двенадцать лет за парализованным мужем ходила. Чего б мне теперь не выть..
Ну, чёрт её знает — правду говорит или посмеивается. Но про парализованного мужа врать ведь не станет, решили мы. Сочувствовали ей. Тяжело, правда.
… – Ага, — пояснили нам оковецкие женщины. — Ещё бы она не ухаживала за мужем. Она ж сама его обухом топора и огрела по башке. Вот он и слёг.
– Как?! — ахнули мы. — Это ж преступление!
– Дык за дело получил, — был жесткий ответ. — Руку поднимал. Бил сильно… А своё преступление она отработала.. Как раз двенадцать лет каторги и получается..

Маринка, Дарёшка и прочие гуси-ху..си


Можно сколько угодно прикрывать глаза розовыми очками, а уши ажурными затычками, доказывая себе и другим, что в русской деревне проживешь и без мата. Но реальность такова, что матерный язык является не просто частью деревенской жизни, но её верным подспорьем, а иной раз вообще единственно эффективным — и даже в некотором роде магическим — средством в извечном противостоянии человека с миром.
Городскому жителю, который чрезвычайно редко оказывается в ситуации прямого столкновения с силами, во стократ превышающими его возможности, — этого не понять. Но и даже тому, кто благодаря городской обустроенности обходится в своей повседневной жизни без мата и на этом основании яростно борется за «чистоту русского языка», — в по-настоящему опасной ситуации приходят на ум те же самые слова, что и «некультурному» деревенскому мужику. И пусть, как говорится, бросит камень тот, кто скажет, что с ним такого не бывало. А если таковой найдётся — значит он или забыл нежелательный эпизод, или откровенно лукавит.
Невнимательному наблюдателю может показаться, что матом говорят в деревне все и бессистемно. На самом деле это совсем не так. Существуют довольно жёсткие неписаные законы, ограничивающие применение матерного языка. Далеко не всегда и не везде можно прибегать к этому средству. И именно в такой формулировке. В деревне матом не ругаются, мат на селе ИСПОЛЬЗУЕТСЯ КАК СРЕДСТВО. К нему — ПРИБЕГАЮТ.
Разумеется, есть и там люди просто с «грязным» языком, нарушающие эти негласные правила, то и дело перемежающие свою речь матерными словами просто по молодости, от неразвитости или по грубости натуры. Таких в деревне не любят, их одёргивают, считают грешниками и грубиянами. Про них так и говорят — «ругается».
Но даже такой деревенский «маргинал» никогда не выругается в церкви, возле икон или в присутствии священника, а если вырвется крепкое слово при чужих детях, то прикроет нагрешивший рот рукой или извинится.
Мат также нельзя использовать личностно, если не имеешь намерения напрямую оскорбить человека.
Нежелательно материться с раннего утра и перед самым сном.
За всеми этими предписаниями внимательно следят деревенские старухи, которые обладают правом не только сделать замечание, но иной раз и замахнуться, а то и врезать палкой особенно зарвавшегося нарушителя.
Правда, все же есть две категории «лиц», которым разрешается использовать матерный язык в повседневной жизни.
К первой относятся люди, обладающие острым ироничным языком или даром рассказчика. За тонкий и уместный комментарий, точную метафору и смешной рассказ такому таланту прощается любая «ненормативная лексика», даже личностного свойства. Такие люди, как правило, являются настоящей кладезью бесчисленного множества прибауток и пословиц, — и старинных, доставшихся в наследство от предков, и собственного изобретения, иной раз созданных прямо здесь и сейчас.
Во второй категории исключений расположились — пастухи. Причём, пастухам разрешалось именно РУГАТЬСЯ. Страшным, пятиэтажным, с «подвывертом», матом. Таким матом, что, как говорится, небесам бывало жарко.
Почему именно пастухи обладали такой привилегией, мы узнали только тогда, когда у нас самих в хозяйстве завёлся так называемый «крупный рогатый скот». И то не сразу, а — по весне, когда пришла пора выпускать животных на пастбище.
… С появившимися у нас первыми курами мы управлялись на удивление легко. Может быть, конечно, эти конкретные куры были уже выдрессированы прежними хозяевами, может, ещё в чём была причина, но проблем у нас с курами не было вообще. Да и какие с ними могут быть проблемы — махнул рукой, они и побежали куда надо. Бросил им зерна или остатки человеческой пищи — они и рады: толстеют и исправно несут сладкие деревенские яйца.
Вдохновлённые первыми успехами, мы завели троих гусей — гусака и двух его гусынь. С этими было немного сложнее. Гусь — птица сильная и умная, и может, если что, за себя постоять. Недаром в деревне не всякая хозяйка гусей держит: к ним особый подход нужен. Гуся, как курицу, в сарай не загонишь силой — можно и парой синяков поплатиться. А наши — так вообще сами выбрали себе место ночёвки.
Часть фундамента нашего дома в то время еще не была доделана. Дело в том, что дом наш, который мы строили безо всякого плана, практически наобум лепя его из старых срубов, новых брёвен, собственных фантазий и смекалки деревенских строителей, — представлял собой довольно сложную для сельского сооружения конструкцию и «архитектурно» состоял из двух основных частей.
По сути, это были скрепленные воедино два вида деревенской избы: знаменитой «пятистенки» и четырёхстенного сруба. Последний был собран из двух «пустошинских» домов и состоял из старых и сухих брёвен. А пятистенка — из новых, свежих, еще источающих смолу. Так вот, этим новым брёвнам требовалось просушиться. По-хорошему надо было ждать год, а то и больше, чтобы вселиться в такой дом. Но нам-то было невмоготу, поэтому спали мы в старом срубе, полностью пригодном к жизни, с тёплым полом и стоящим на кирпичном фундаменте. А дневное время проводили в двух частях нового, покоящегося только на каменных блоках и открытого снизу всем ветрам.
Вот там-то, под новым срубом, и поселились наши гуси. Все попытки отправить их ночевать в хлев провалились, и мы плюнули на это безнадёжное занятие, позволив своенравным птицам спать там, где им хотелось.
Надо сказать, что ненасильственная эта тактика оправдала себя. Мало того, что гуси стали нам доверять, а мы перестали их бояться. Поселившись с нами практически в одном доме, эти удивительные птицы взяли нас под свое покровительство, полностью подтвердив известную поговорку про Рим и гусей. Никто не мог незамеченным пройти по дороге мимо нас, не говоря уж о том, чтобы подойти к забору. По уровню децибел гусиного гоготанья, доносившегося из-под пола, мы всегда точно могли определить, идёт ли кто просто мимо или завернул к нам на холм.
Был, правда, один незначительный побочный эффект от такого симбиоза с гусями. Вожак, записав нас в свою стаю и оценив нашу, так сказать, гендерную принадлежность, по трезвому размышлению решил, что должен не только сопровождать нас куда бы мы ни пошли, к соседке через дорогу, или в магазин на другом конце села (то еще было зрелище!), — но и исполнять по отношению к нам, как бы это сказать помягче… супружеские обязанности!
Правда, его «грязные домогательства» дальше «предварительных ласк» в виде нежных прищёлкиваний клювом, томного любовного гоготания и обвивания шеей вокруг ног, — не заходили, но вот нашим гостям мужеского пола, изредка приезжавшим из Москвы, время от времени доставалось по-настоящему. Не дай бог было вожаку маленькой гусиной стаи увидеть, как кто-то из мужчин близко подходил к хозяйкам или даже просто слишком оживленно разговаривал. Гусак всегда нападал неожиданно и бил со снайперской точностью «куда надо». «Надо» — ему, разумеется, а не сопернику.
Во всем остальном с гусями у нас была идиллия, и мы пошли дальше.
А именно — купили козу. Этот «квест» был посложнее и звали его Маринка.
Хотя по зиме, пока она стояла в хлеву, всё складывалось замечательно. Несмотря на наши поначалу не очень умелые манипуляции во время дойки, Маринка вела себя спокойно, ела хлеб из рук, звуков почти не издавала, а главное — снабжала нас изумительным молоком, благодаря которому я и сейчас не понимаю, что люди имеют в виду, когда говорят, что козье молоко имеет запах. Можно было даже поговорить с ней, она что-то такое «мекала» в ответ — и даже погладить по спине.
Вот только глаза её как-то «напрягали». Если кто не в курсе, у коз необычный зрачок — узкий и горизонтально вытянутый, отчего во взгляде их невольно чудится что-то нехорошее, насмешливое, а то и вовсе — дьявольское. Смотрит она на тебя этим своим крокодильим глазом, и хрен поймёшь, что у неё на уме.
С приходом весны, а значит, времени выпускать скотину на пастбище, — выяснилось, что у козы на уме много чего. И все её затеи направлены на то, чтобы изумлять и пугать своих хозяев. Начала она это дело с места, что называется, в карьер.
В этот день случилось редкое православное совпадение. Пасха пришлась на 7 апреля, День Благовещения. Такой двойной праздник случается чуть ли не раз в сто лет, и нам только ленивый не напомнил в тот день в деревне, что работать нельзя, что «птичка гнезда не вьёт», «девка косу не чешет» и всё такое в этом же духе.
Ну мы и не собирались работать. Весна была ранняя, снег сошёл, и хотя молодой травы ещё не было видно, стояла такая теплынь, что мы разделись совсем по-летнему. Накрыли во дворе стол и уселись поесть «на воздухе» наваристого борща с чесночком и сальцем. И так нам было благостно, что не помню уж, по чьей инициативе, решили мы разделить эту весеннюю радость — со «скотинкой». То есть — выпустить Маринку попастись. Козу выпустить — это ведь не работа?..
Сказано — сделано. Долго спорили, как полагается козу привязывать — за рога или за шею. Наконец, решив, что за рога правильнее, накрутили ей там каких-то узлов и привязали на краю огорода к столбу в заборе. Постояли, полюбовались на то, как она вдыхает ноздрями тёплый весенний воздух, и пошли к дому. А пока шли, коза наша повесилась. Обернулись — а она висит на заборе и хрипит.
Сразу скажу — мы её спасли, хоть и напугала она нас сильно. Верёвку — перерезали, после чего остаток дня носились за чёртовым животным по участку, пытаясь поймать.
Вряд ли, конечно, она собиралась покончить жизнь самоубийством. А что она там вытворяла, чтобы повиснуть шеей на веревке, запутавшись в заборе — осталось для нас загадкой. Скорее всего, она пыталась влезть на забор, поскольку, как позже выяснилось, вскарабкаться на крышу гаража или сарая для неё вообще была сущая ерунда.
Гоняясь за Маринкой то по двору, то по огороду, мы поняли, что это тебе не куры. И кричали, и руками махали, а всё без толку. Страхом или силой, как выяснилось, её не возьмёшь — стоит, смотрит на тебя наглыми своими глазами и только нижняя челюсть ходит туда-сюда, пережёвывая торчащую изо рта траву. Но стоило нам сделать малейшее движение, как она со всей свойственной этой породе ловкостью, совершая какие-то немыслимо гигантские прыжки, мигом оказывалась на безопасном расстоянии — и вся беготня начиналась сызнова.
В тот день помощь пришла с неожиданной стороны. Звали нашего помощника Амур, и это был приблудившийся к нам за зиму умный и спокойный пёс с телом крупной овчарки на неожиданно коротких, хоть и сильных лапах. Наверное, он долго наблюдал за нашей беготнёй, пока ему всё это безобразие не надоело, и тогда он одним точным прыжком сбил козу с ног, ударив ее в бок своей мощной головой. Мы навалились на беглянку, как тюремные охранники на взбунтовавшегося арестанта, но, как выяснилось, это уже не понадобилось. После нападения собаки Маринка вдруг сделалась покорной и мирно проследовала к месту своего заключения, где невозмутимо предалась поеданию сена, как всегда равнодушно поглядывая на нас своими странными глазами. Будто ничего и не случилось.
Наученные горьким опытом с Маринкой, мы с ужасом поглядывали в сторону Дарёхи — тёлки, которая к тому времени стояла у нас в хлеву. Она была яловая — то есть нетелившаяся, молодая, и мы приобрели её еще зимой, возлагая большие надежды на будущее, но совершенно не подумав о том, как будем управляться с этакой махиной. Поначалу она была небольшой, тощей и робкой, но у нас быстро отъела бока, заматерела, обнаглела и к Егорьеву дню, 6 мая, когда в Оковцах традиционно начинается пастбищный сезон, представляла собой вполне взрослую корову, с копытами, рогами и за сотню килограммов весом. Такую, понимали мы, Амуром не возьмешь.
Начав ходить в стадо, тёлка подтвердила все наши опасения. То есть, если, скажем, утренний путь стада пролегал мимо нашего дома, то всё происходило гладко. Услышав своих «соплеменников», корова с приветственным мычанием сама спешила к дороге.
Чаще всего проблемы возникали при возвращении с пастбища. Дарёхе ни за что не хотелось расставаться с подругами и тащиться в тёмный хлев, а хотелось наоборот — скакать в чистом поле под открытым небом, жевать свежую травку и строить глазки быкам. А потому, завидев нас, несчастных своих хозяев, вместо того, чтобы, как полагается всем порядочным коровам, покорно склонив голову, идти домой, — она, задорно задрав хвост и высоко поднимая ноги, уносилась в поля, заставляя нас в мыле гоняться за ней по всему селу. За этим увлекательным занятием мы напрочь забывали про козу, которая побродив по окрестностям, возвращалась домой самостоятельно и ждала нас, мирно пощипывая листья с кустов крыжовника, капусту в огороде и другие всякие полезные и выращенные тяжким трудом продукты питания.
С наступлением жарких дней ситуация только усугубилась. Появились слепни — страшный бич домашнего скота, лишающий коров покоя, а значит и молока. Теперь коров доили днём не в поле, а дома, куда приводили на самое душное время, часа на четыре. Мы жили как в чаду. Ну посудите сами, долго ли человек может продержаться в таком режиме.
В пять часов нужно вставать, чтобы, попоив корову, выгнать её в поле. В двенадцать стадо пригоняют обратно, что для нас означало очумелую двухчасовую беготню по самой жаре. В четыре — снова в поле. А вечером, часов в девять, коровы снова возвращались домой. Но это — чужие коровы, а для нашей это, наверное, было самое интересное время. Дотемна, по вечерней прохладце, она устраивала нам гонки до тех пор, пока не уставала сама. И на следующий день этот ад повторялся.
Никто нам не объяснял, что с этим делать, все сочувственно вздыхали и любовно поглаживали своих бурёнок.
Мы сами догадались от отчаяния.
Как раз вот — наблюдая за пастухами. Ведь им приходилось управляться не с одной недорослем-тёлкой, а с целым стадом взрослых животных, в котором были, на минуточку, и быки.
Нет, конечно, у пастухов были и кнуты, и иногда собаки. Но это, как выяснилось, всё — второстепенные атрибуты. Собака больше для компании самого пастуха, на корову она не пойдёт. А на кнут частенько животные и не реагировали. Главным средством, заставляющих огромное, голов в двести,стадо подчиняться, были крики пастухов. И не простые крики (мы пробовали орать такими же гортанными голосами), а — матерная брань.
Верная своим городским предрассудкам, я долго не решалась в полный голос кричать на Дарёху матом. Но однажды, что называется, природа взяла своё, и я, до седьмого пота набегавшись по лугам, неожиданно для себя заорала на чёртову скотину таким «трёхэтажным», что сама удивилась. И — испытала невероятное облегчение.
Потому что моя корова вдруг стала такой, как все. Она остановилась, развернулась и, будто только этого и ждала — спокойненько направилась в сторону дома.
С тех пор проблем у нас с домашней скотиной — не было. Даже не требовалось испытывать какие-то специальные сильные чувства, чтобы, так сказать, эмоционально соответствовать произносимому тексту. Для достижения нужного эффекта достаточно было чуть прибавить громкости, чтобы заветные слова донеслись до предназначенных (ну, разумеется, не городских!) ушей:

– А нууу, ё.. твою мать, бл…дь, пошлаа домоой!

Сиван


Хотите верьте, хотите нет, а в Оковцах не бывает гриппа. По крайней мере, при нас не было ни разу — это в то время, когда каждую зиму вся Москва неделями валялась в температуре и кашле.
Нет, дети там, конечно, тоже могут что-нибудь этакое выдать, простудившись, или по своим каким-то внутренним резонам приболеть. Вдруг температура скакнёт у ребёнка, и, по городской привычке, обречённо думаешь — ну всё, теперь надолго. А на следующий день — ничего. И на следующий. И через неделю. Ни температуры, ни соплей, ни кашля. Будто почудилось.
Может, конечно, Оковцы — место такое особое, целебное. Да и вообще на природе организму легче справляться с болячками. Недаром советские врачи говорили: «В деревне у нас и колбаса не портится, и дети не болеют».
И даже если в самый пик эпидемии кто-нибудь из Москвы приезжал с гриппом, в Оковцах вирус не приживался, увядал на корню.
Так что дело было, как ни крути, вовсе не в богатырском здоровье местных жителей.
Думаю, главная причина — в отношении. Ну какой может быть постельный режим, когда нужно дров наколоть, печку растопить, скотину накормить, корову подоить?.. И встаёт девяностолетняя бабка, кряхтя и хватаясь за спину, и печку топит, и корову доит. Кольнёт где — она снова вспомнит:
«Можно, конечно, дойти до местной больницы (в Оковцах была и такая), поболтать с фельдшером об украденном «давеча» старом шифере, снятом аж в позапрошлом году и без дела валявшемся на больничном дворе, но это далеко идти-то, да и не секрет ни для кого в деревне, кто именно этот шифер умыкнул и Морячихе за бутылку самогона продал..
А ещё ведь надо к соседке зайти, узнать, чем у неё там ссора со свекровью закончилась. И в совхозе зерна курам прикупить, вон уж кончается. И — чуть не забыла! — в магазин-то сегодня обещали подсолнечное масло завезти…»
С подсолнечным маслом у местных жителей вообще отношения были особые. В Оковцах свято верили в то, что если смешать оный продукт с самогонкой, то получается волшебный чудодейственный эликсир, который лечит — решительно всё.
Секрет заключался в пропорциях и дозах, в зависимости от характера недуга и габаритов пациента. Для одних случаев достаточно было капли самогона на столовую ложку масла. В других — стакан зелья на бутылку. Большие дозы предписывались мужьям и крупной скотине, малые — детям и птицам.
Тут следует понимать, конечно, что этакая адская смесь — крайнее средство, предназначенное для острых случаев. Случилась ли у ребенка высокая температура, или муж чем-то отравился, или у коровы живот вздулся — надо срочно дать выпить болезному «маслица» (так это называлось).
Другое дело, что именно острые случаи считались в Оковцах болезнями. Все остальные — это так, временные недомогания. А для лечения таковых (как, впрочем, и для просто профилактики) у деревенских существовало такое множество разных снадобий и рецептов, что впору было составлять особый каталог с подробными описаниями. У каждой бабки были свои лечебные средства, состряпанные, на первый взгляд, из того, что только что нашлось в хозяйстве — в огороде, дома или даже в хлеву. Если, к примеру, болит зуб — положить на больную десну кусочек сала и держать во рту, пока не растает (минут через двадцать боль проходит — мы сами не раз пробовали). Если пятка — привязать к ней лист лопуха. От кашля лечит сок репчатого лука с мёдом. А от радикулита — веник из крапивы в баньке…
Конечно, некоторые держали дома и лекарства. Но именно — держали, не больше. В одной такой «аптечке» я видела советский «норсульфазол», 1968 года выпуска. Держали оковецкие жители эти лекарства, мне кажется, больше из уважения к официальной медицине. Или по совету родственников из города. Пользовались ими крайне редко, да и то — теми, в которые однажды свято поверили. Одна женщина по всякому болезному поводу предлагала выпить «ножку», говоря, что помогает эта неведомая «таблетка» от любой боли. Горькая только. Не сразу разобрались, что так она называет но-шпу.
Но был в Оковцах человек, который умел лечить «словом». Не разговорами, не психотерапией, а — СЛОВОМ. По-русски — заговором.
… Первые месяцы нашей жизни в Оковцах я ещё работала. И хотя мне удалось так наладить свою работу, что в Москве я проводила неделю, а в Оковцах две, я буквально разрывалась между городом и деревней. С одной стороны — страшно было остаться совсем без средств к существованию, тем более в Оковцах у нас хозяйства еще практически не было. С другой — в деревне маленькая дочка, и мне хотелось постоянно быть рядом с ней.
И то ли от усталости, то ли от тоски, а может быть как раз от того, что я никак не могла принять единственно верное решение, я начала болеть. Когда в Оковцы приезжала — выздоравливала, возвращалась в Москву — и, как говорится, «снова-здорово». Конца и края этому круговороту не было, я вконец измоталась, и однажды женщина, у которой мы купили козу Маринку, привела ко мне своего мужа. Женщину звали Клава, в народе ее называли «Сиванихой», а муж ее, соответственно, был — «Сиван». По фамилии — Сивановы.
…Пришёл рано утром, до света, пожилой, но крепкий дядька — невысокий, кряжистый, похожий на белый гриб с небольшой шляпкой и толстой, вросшей в землю ножкой. Чуть монголоидное лицо, говорил с акцентом, улыбчивый. Покивал, мельком глянул на меня, попросил до вечера не есть ничего. Только воду пить.
К вечеру снова пришёл, уложил меня на постель и стал, под нос напевая что-то на непонятном языке, водить корявой крестьянской рукой над моим телом. Вся процедура заняла не больше пятнадцати минут. Пахло от него, помню, молоком и травами какими-то. Боль прошла сразу, а на следующий день ушла и температура.
Так мы познакомились с главной для нас оковецкой семьёй, которая пришла в деревню лет сорок назад, да так и осела, поселившись в доме на перекрёстке возле церкви. И если Клава ещё была из местных, тверских, то дядя Саша Сиван родом был вообще откуда-то из глухой марийской деревни. Откуда точно и чем занимались его марийские предки — не могу сказать, поскольку был Сиван неразговорчив, всё больше кивал и улыбался. Своим удивительным умением лечить «словом» не хвастался и не зарабатывал на жизнь. Тем более, что этот талант был у него далеко не последним. Я вообще до сих пор не знаю, было ли в деревенском быту что-то, чего Сиван не умел. Оковецкие женщины, которые по разным причинам оставались без мужиков в доме, вообще молились на него. Потекла ли крыша, сломался ли забор, нужно ли выкопать новый колодец, построить сарай или даже дом — по всем поводам звали Сивана. Руки у него были золотые, голова смекалистая, а сердце доброе. Делал он всё обстоятельно, что называется — «на века». (Правда, оттого, что он никогда не отказывал в помощи односельчанам, часто страдало его собственное хозяйство.)
Был он не только мастером по части поправить, построить, отремонтировать.
Никто в Оковцах лучше него не знал окружающей местности. Весь заповедный Оковецкий лес, все холмы и луга, реки и болота в округе он не просто исходил вдоль и поперёк. Вся эта природа, казалось, находилась под его, Сивана, покровительством — точно так же, как, скажем, все местные бабки, оставшиеся без мужской руки. Он постоянно шастал по лесу, поправляя там что-то, присматривая — я даже подозреваю, что он иногда подкармливал там разных диких обитателей.
Несмотря на то, что свою работу он никогда не брал плату ( ну разве что после уговоров иногда соглашался на «стакан» — но не больше, «а то Клава ругаться будет», в этой семье никогда не голодали, ибо, кроме всего прочего, Сиван был замечательным охотником и рыбаком. Рыбу ловил быстро и ловко, буквально с утречка, к завтраку. И не только для себя, а и для соседей, и мы не раз лакомились карасями, а то и судаком, принесёнными дядей Сашей.
На охоту уходил надолго — на несколько дней, при этом никогда ничего не приносил больше, чем нужно — то есть, для продажи. Утку ли, зайца подстрелит, а то и в силки поймает — и всё. На большого зверя типа лося он никогда не ходил — не из слабости или старости (был он покрепче многих молодых), а именно вот из-за отсутствия необходимости: «Зачем? Семья-то — я да Клава…»
Дети и животные липли к нему, как мухи на мёд. И с ними он становился разговорчивым. Моя маленькая дочка могла часами с ним что-то такое своё важное-детское обсуждать, как с равным. И он никогда ей не отказывал в просьбе спеть «марийскую песенку».
Трудно рассказывать про него. Может быть, оттого, что слишком много всего хочется рассказать. А может, и не был он вовсе человеком, а был добрым духом Оковец, и именно благодаря ему это место и было таким чудесным…
Как и полагается доброму духу, Сиван был одним из самых незаметных и ненавязчивых людей в Оковцах. Он не ходил по дворам и не предлагал помощь. Почти всегда «агентом» выступала его жена Клава, которую он всю жизнь нежно любил, и которая постоянно пилила его за то, что дома куча работы не сделана, — и тут же требовала, чтобы он помог соседке построить курятник, а другой соседке — вылечить корову, а третьей — поправить забор, а четвертой…
Впрочем, Клава — это персонаж, который требует отдельного рассказа…

Клава


Клава была вездесуща.
Не могло в Оковцах произойти мало-мальски важного события, чтобы она не оказалась участником. Ну или, как минимум, — свидетелем. При этом она не была сплетницей, разве что ляпнет чего не подумав. Да и то — чтобы посмешить.
Она и сама любила посмеяться, особенно над собой, и шутила своеобразно. Например, намеренно изменяя и коверкая слова. «Но-шпа-ножка» — это её изобретение. И если кто-то мог подумать, что это она по неграмотности так говорила, то, уверяю, он бы ошибся. Просто Клава любила, когда люди вокруг смеются — пусть и над нею. Она и кетчуп называла «чепчиком» — и хихикала вместе со всеми. А котлеты — «каклетками»». «Съешь каклетку с чепчиком, да и запей ножкой» — до сих пор говорим мы, вспоминая про Клаву Сиванову.
У неё отсутствовало чувство собственной значительности, в любое мгновение она готова была признать, что есть люди и поопытнее, и постарше… ну и «поважнее». Напрочь лишенная элементарного человеческого эгоизма, она могла в любом состоянии сорваться с места по первому зову, и даже слуху — о том, что кому-то требуется помощь. Или просто сочувствие.
Если Клаве казалось, что мы испытываем какую-то нужду, ей ничего не стоило прибегать к нам по тридцать раз на дню, — а от её дома до нашего было минут пятнадцать ходу по холмам да пригоркам, — и в трескучий мороз, и под палящим солнем, и в грозу, которые в Оковцах были устрашающими. А что — напялит какую-нибудь немыслимую плащ-палатку или пластиковый дождевик, сунет ноги в резиновые сапоги на пять размеров больше ее ног, — и она снова тут как тут.
Маленькая — даже хрупкая на вид — подвижная, с очень живым лицом, Клава всегда выглядела как девочка-подросток, которая только прикидывается старушкой — ну, типа, годы обязывают, или потому что в старушечьем облике легче общаться с соседками.
И «последовательна» Клава была чисто по-девичьи.
… Как-то июльским ранним утром, когда «крупный и средний рогатый скот» был уже отправлен со стадом в луга, остальная скотина в виде кур, гусей и свиней покормлена и ухожена, но солнце ещё не выкатилось из-за горизонта, прискакала (по-другому она ходить не умела) Клава. На ногах сапоги, на голове чистый белый платочек, в руке огромный четырёхлитровый бидон, на лице решимость.
– Одевайся! — не терпящим возражений тоном заявила она с порога. — В лес пойдём.
Туман только-только начал подниматься от реки. Жаркий утомительный день, как говорится, «макушки лета», ещё не вступил в свои права, и я как раз сладко подумывала о том, чтобы «догнаться» ещё парой часиков сна. А вовсе не носиться колбасой по лесам за неутомимой Сиванихой, ублажая гигантских (размером чуть ли не с воробья) оковецких комаров.
Но Клава была непреклонна.
– Ягода пошла! — вытаращив глаза, возбужденным шёпотом сообщила она. — Быстро собирайся!
Когда кто-то в Оковцах говорит, что «пошла Ягода», никому не придёт в голову спросить — какая именно ягода. Всё зависит от того, в какое время звучит этот деревенский клич, заслышав который, оковецкий люд, несмотря на тотальную летнюю занятость в хозяйстве, включается в соцсоревнование по сбору даров леса. А и чего уточнять-то? Ясно же, что если «Ягода пошла» в июне — то это земляника. Середина лета — малина и черника. Конец лета — брусника. А осенью уж — царица-клюква.
Всё еще надеясь откосить, я попыталась завязать дискуссию на тему, какая ягода и куда пошла, но Клава уверенно пресекла мои слабые попытки, заявив, что мы рискуем остаться вообще без Ягоды, поскольку конкуренция предстоит жёсткая.
С появлением некоторого опыта в этом деле, годы спустя, мы выяснили, что Оковецкий лес настолько изобилен и щедр на свои дары, что даже если все его жители с утра до ночи лопатами будут сгребать ягоды и грибы, всё равно не только хватит им всем, но и ещё останется городским родственникам. Тогда я этого не знала и, испугавшись, что оставлю семью без витаминов, без дальнейших пререканий намазалась вонючей жидкостью от комаров, натянула сапоги на ноги, а платок на голову, взяла эмалированный бидон на литр меньше Клавиного — и и мы попылили по дороге в сторону леса.
Вообще-то лес в Оковцах был со всех сторон. Подозреваю, что в любой стороне водились все виды ягод и грибов. Но в Оковцах у каждой семьи были свои «делянки». Чтобы не получилось так, что на свою делянку зашёл кто-то чужой, располагались они все довольно далеко от деревни, и ходили туда всеми семьями. Были такие делянки и у Сивановых, но Клава отправляла туда мужа («далеко, страшно, да и скучно»), а сама занималась собирательством поблизости, на «ничейных» территориях, просто ради удовольствия поучаствовать в соревновании.
Лес, начинавшийся в паре сотен метров от нашего дома почти сразу за мостом, был ничейным. Туда, под сень корабельных сосен и величественных елей, мы и проникли.
Минут пять молча шли, ступая по хрустящей хвое и вдыхая еловые запахи. Потом Клава остановилась и оглядевшись, твёрдо сказала:
– Нет.
– Что — нет?
– Нету Ягоды в этом году.
Сокрушенно вздохнула и, вглядываясь в землю, пошла дальше. Я, расстроенная, поплелась за ней.
Ещё метров через пятьдесят мы вышли к небольшой полянке, усеянной ярко-зелеными низенькими кустиками с синеющими тут и там ягодами.
– О! — обрадовалась Клава. — Гляди-ка! Есть Ягода.
Я бросилась к чернике, надеясь набрать хотя бы стакан на завтрак ребёнку.
С полянкой мы расправились минут за десять. И, вдохновлённые, двинулись дальше в лес. Прошло совсем немного времени, прежде чем Клава снова начала вздыхать:
– Нету… Нету Ягоды в этом году..
И опять мы вскоре вышли на поляну, в этот раз побольше, полную черники.
Насобирав уже четверть бидона, я была довольна результатом и, учитывая, что «Ягоды в этом году нету», готова была отправиться домой. Но у Клавы были другие планы, она точно должна была удостовериться в «неурожае Ягоды», а потому мы продолжали углубляться в чащу…
И снова мы бродили по «пустому» лесу, охотясь глазами за маленькими листиками и синими ягодами черники. И опять Клава выносила вердикт, что — «Ягоды нет». И снова находили очередные заросли, звучало удивлённое «Гляди-ка, есть Ягода!» — и мы в ажиотаже бросались обирать «единственную в лесу» урожайную полянку.
Через два часа таких плясок бидоны были полны чуть матовыми, будто запотевшими, сине-фиолетовыми, с круглой впадинкой — ягодами, рты вымазаны черным, руки — будто в чернилах. Пока бидоны не наполнились, и мы не пошли обратно, я всякий раз искренне верила тому, что в каждую конкретную минуту говорила Клава. «Ягоды нет» — и я впадала в отчаяние. «Гляди-кось, есть Ягода!» — и я бросалась на чернику, будто она последняя во всём мире.
… Довольные, мокрые от пота (солнце уже вовсю жарило с безоблачного неба), с полными бидонами черники, мы остановились возле поворота на холм, на котором стоял наш дом.
Глядя на меня сияющими глазами, Клава кивнула на добычу в моих руках и тем же авторитетным тоном, что и раньше, сказала:
– Нет. Нету Ягоды в этом году!
И, захихикав, почесала по извилистой тропинке в сторону своего дома.

Инопланетяне


Мало того, что первый год нашего пребывания в Оковцах был сам по себе тяжёл и проходил под флагом непрестанных битв — с собственной неопытностью в деревенском быте, городской телесной «непривычкой» к бесконечным физическим нагрузкам и, так сказать, «трудностями вхождения в новый коллектив».
Казалось — и сама природа оковецкая поставила своей задачей проверить нас на прочность. Иной раз давило так, что предательские мысли не шли из головы: «Не принимают нас Оковцы… Не выдержим..»
Вообще всё в Оковцах как бы — «слишком», «чересчур». И люди, и характеры, и изобилие.
И — погода: если уж зима, то снега по пояс, если лето, то жара до изнеможения.
Но в первый год было совсем что-то особенное. Таких морозов, как тогда, за все последующие годы больше не повторилось. А снегу было столько, что иногда казалось — деревня целиком состоит из колокольни да рядов сугробов, из которых валил печной дым. Уже к середине зимы мы, отправляясь в магазин или в правление совхоза, внешне мало чем отличались от местных жителей — тулуп, валенки, рукавицы да теплый платок до глаз. Городской облик к нам возвращался только в доме, в котором, нарушив оковецкие каноны печного отопления, мы всё обустроили на свой лад.
Большинство оковецких домов представляют собой классическую «пятистенку», отапливаемую русской печкой, которую, как мы узнали на горьком опыте, «часто топить нельзя». По крайней мере, не чаще, чем раз — в три дня.
Конечно, русская печка долго может оставаться тёплой, при этом создавая «атмосферу» сразу в двух помещениях избы. Но уже на второй день, чтобы по-настоящему согреться, нужно залезать на саму печку, а в комнатах становится ощутимо прохладно — так, что местные жители и дома постоянно ходят в специальных мягких домашних валенках и теплых кофтах. В некоторых домах была (как и в том старом доме, в котором мы первое время обитали), в дополнение к русской и соединенная с ней общим дымоходом — ещё одна небольшая печка, типа голландской, которая отапливала только одно помещение и которую местные почему-то называли «лежанкой» (хотя лежать на ней не получилось бы при всём желании — ну не была там предусмотрена конструкцией такая функция!).
Поначалу мы путались, по нормальной логике рассудив, что «лежанкой» называют русскую печь. Может, оттого и чуть не погорели?..
Ну представьте, приходит соседка и говорит: «А чего вы «лежанку» не топите?». Мы, решив, что она говорит про русскую печь, на которой только и можно лежать, снова и снова топили именно её, не обращая внимания на малую, которую про себя называли «голландкой»…
В общем, пока мы разобрались во всех этих лингвистических тонкостях, выстроился новый дом, в котором мы решили совсем отказаться от русской печки. Из положения вышли просто: в каждой тёплой части сруба соорудили по «лежанке-голландке»; при этом две из них были со встроенными плитами, на которых можно было приготовить еду. Они, конечно, остывали быстрее русской печки: в особо сильные морозы мы и по два раза в день их топили. И, хотя соседи нас почём зря ругали за «неэкономность» дров и сил, — оно того стоило. В нашем доме всегда было так тепло, что ребёнок мог бегать босиком. И никаких дров не жалко, если, придя домой, ты можешь сбросить с себя всю эту многослойную «капусту» зимней одежды. А что касается трудов…
Для меня до сих пор топить печку — одно из самых приятных занятий на свете. Утром, пока все ещё спят, принести с мороза охапку покрытых инеем дровишек: берёзовых, если надо, чтобы жару побольше, сосновых — чтоб быстрее разгорелись и пахли, ольховых — чтобы треск весёлый стоял в доме. Настругать тонких щепочек, завернуть их в газету, сложить горкой дрова, поджечь всё это дело и, подождав, пока огонь, слизнув щепки, возьмётся за поленья, заняться остальными делами. А дел много — воды из колодца натаскать, кашу на плиту поставить , ведро с водой — чтоб была тёплая с утра — туда же. А еще — сбегать покормить кур, корову и прочую скотину, не забывая прислушиваться к звукам печки и то и дело поглядывать на весело скачущее в топке пламя.
И нет ничего слаще, чем, укладывая вечером дочку спать, слушать, как потрескивают поленья и гудит в трубе огонь, смотреть, как пляшут на стене быстрые тени и чувствовать, как в доме разливается уютное тепло…
Только мы освоили печки — как кончился январь с его трескучими морозами и пришёл метелистый февраль, который завалил всё снегом так, что каждое утро мы с трудом открывали двери и по пояс в снегу пробирались к калитке.
Именно в тот первый наш оковецкий февраль рухнула под непосильным снежным гнётом здоровенная совхозная теплица на той стороне реки. По габаритам не уступающая хорошему стадиону, высотой в два человеческих роста, из толстого стекла и сваренного, казалось, на века, металлического каркаса — она до глубокой осени радовала свежими огурцами и помидорами, а для совхоза обещала стать неплохим источником дохода.
Обвалилась она, как полагается, ночью, и треск стоял такой, что мы повыскакивали из дома, тщетно пытаясь понять, что случилось. И только утром увидели, что исполинское сооружение провалилось ровно посередине — будто кто кувалдой жахнул. Ещё с неделю приходили оковецкие жители на мост — посмотреть, что сталось с последним совхозным проектом, которому, как оказалось, на роду было написано стать ещё одной местной достопримечательностью. Уцелевшее в катаклизме стекло быстро растащили, а причудливо покорёженный металлический каркас, напоминающий остов динозавра, так и остался памятником «коллективному хозяйству». А нам — напоминанием о том, что плоские крыши зимой требуют особого внимания.
За всеми этими хлопотами и происшествиями мы и не заметили, как заявилась весна —
и началось половодье.
Это в Москве новости о половодье где-нибудь на просторах нашей необъятной Родины кажутся такой национальной игрой, видом спорта — у кого воды больше. Но когда из собственного окна каждое утро с тревогой следишь за тем, как вода невинной (на первый-то взгляд!) речки со смешным названием Пыршня, подбирается к невысокому холму, на котором стоит твой дом, — это перестаёт быть забавным. Зато стало понятно, почему на другой, пологой стороне реки «никто не догадался» построить дом. Живописный луг, на котором мы резвились прошлым летом, разом превратился в бурлящую реку с торчащими тут и там по пояс в воде деревьями — не хватало только деда Мазая и зайцев.
Когда же, в довершение ко всему, на три дня зарядил весенний ливень, а оковецкие жители стали по одному приходить к нашему мосту и, поглядывая на реку, сокрушённо качать головой — мы вообще перестали спать, собрали кое-какие манатки и приготовились к «внезапной эвакуации». Чем, кстати, немало удивили соседей:
– Эвакуация?! Туу там!.. Сойдёт вода-то.. Вот дорогу бы не развезло..
И они оказались правы. Ливень кончился — и вода начала сходить. Дорогу и правда немного развезло, окрестные луга долго ещё были полны воды, а без сапог нельзя было ступить за порог, — но до нашего забора река так и не добралась, и, переведя дух, мы принялись радоваться ранней весне.
Выражалось это, по большей части, в том, что мы не только сами почти всё время проводили на воздухе, стараясь все домашние дела перенести во двор, — но и «скотинке» давали возможность погулять. Даже, в один особо теплый день, выпустили на волю пару поросят, которых недавно завели. Восторгу свинячьей малышни не было предела. Размахивая ушами, они торпедами носились по двору, распугивали кур, чем приводили в ярость петуха; со всего маху плюхались в лужи, разбрызгивая грязь и мигом превратив наш аккуратный дворик в настоящий скотный двор; нападали на кошек и собак, смешно улепётывая от них на прямых коротеньких ножках — в общем, развлекали нас, как могли.
Умильно наблюдая за поросячьими шалостями, мы только вечером обнаружили, что они, как дети на пляже, обгорели на солнце, после чего мы всю ночь бегали в хлев, с тревогой трогали тёплые пятаки и с беспокойством вслушивались в жалобное похрюкивание.
Наивные, мы думали, что беспокойство за обгоревших на солнце поросят — это серьёзное испытание весной.
А оковецкие боги, тем временем, готовили нам на лето новые сюрпризы. И начались они весьма драматично, чтобы не сказать — мистически.
Однажды я проснулась посреди уже почти по-летнему тёплой ночи — от острой боли в горле. Прислушиваясь к себе, некоторое время лежала в темноте и размышляла на тему, где я могла простудиться. И только потом осознала, что слышу звуки далёкой канонады. Ну вот именно так и подумалось: не грохот, не гром, а ни на секунду не прекращающася канонада. Как будто где-то идёт сражение. Комната слабо освещалась каким-то непонятным, то ли розоватым, то ли желтоватым, светом — опять же, не яркими вспышками, как бывает, когда ударяют молнии, а непрерывным далёким мерцанием.
Дверь в комнату, где спали мы с дочкой, тихонько открылась и раздался шёпот:
– Не включай свет!
Со сна мне стало страшно. Накинув на плечи одежду, я тихонько, чтобы не разбудить дочку, выскользнула на кухню, посреди которой темнел на фоне окна силуэт моей матери. Торжественно подняв палец вверх, она спросила:
– Слышишь?!
Я кивнула и слабым голосом неуверенно предположила:
– Гроза?..
– Какая, к черту, гроза! — яростно зашептала мать, и, посмотрев в её распахнутые от восторга глаза, я поняла, что она уже выходила из дома и видела нечто такое, чего я даже не могу предположить. — Как минимум — инопланетяне! Пошли! Только тихо…
Приседая, как под обстрелом, мы выбрались на крыльцо. На первый взгляд, мало что изменилось — то же мерцающее освещение, та же канонада.
– Смотри! — снова ткнула пальцем вверх мать. — Прямо туда смотри!
Подняв голову, я сначала увидела светящуюся спираль. Прямо в небе. Спираль непрерывно раскручивалась, создавая то самое розовато-желтоватое мерцание, которым было залито всё вокруг. Спираль была небольшая, находилась, судя по всему, далеко и никаким боком не походила на грозовую молнию.
Весь этот фейерверк разливался в центре огромной, во всё небо, круглой «тучи», по краям которой, вдоль всего, по кругу, горизонта, уже били настоящие молнии — но не вниз, в землю, а горизонтально, чётко очерчивая ровный край тучи. И — никакого дождя.
Это зрелище было так великолепно, что все мысли выветрились у меня из головы, а с ними и страх ушёл. Я просто смотрела на эту красоту, открыв рот и не имея никаких суждений.
Моя мать, которая всегда отличалась большей прагматичностью, загнала меня в дом и накрепко закрыла все замки, рассудив, что инопланетяне там или нет, а в доме будет безопаснее. Я же, напротив, считала, что нужно продолжать наблюдать «за объектом»: во-первых, неизвестно, где безопаснее — в доме или снаружи, а во-вторых — потому что мы такого больше не увидим. Несколько минут мы яростно спорили шепотом в полумраке кухни, пока вдруг не осознали, что наступила тишина и вместе с ней полная темнота. Уже не сговариваясь, выскочили во двор.
И увидели — чистое звездное небо. Как будто ничего не было. И боль в горле у меня, кстати, прошла разом — будто кто вынул иглу..
Каким образом этакая махина, без единого порыва ветра в несколько минут исчезла напрочь из поля зрения — осталось загадкой. Совсем уж растерянные, мы вернулись в дом и, поколобродив некоторое время, отправились спать.
Наутро, справедливо решив, что мы не могли видеть один и тот же сон, мы бросились к соседям за разъяснениями. Оказалось, что наши соседи крепко спали и ничего не видели и не слышали. В конце концов нам удалось найти ещё нескольких свидетелей, но и они ничего не смогли объяснить. Да и не заморачивались они особо на этот счёт. Ну да — круглая туча на всё небо. Ну да — молнии спиралью.. Мало ли в Оковцах чего бывает..
Мы так до сих пор и не знаем, что это было. Мать, которая, кстати, до этого случая, не была замечена в пристрастии к летающим тарелкам, — всё же склонялась к мысли об инопланетянах. Я, со своей стороны, склонная считать, что помимо обычных гроз, есть ещё много чего на Земле, о чём люди не знают, — посчитала это необыкновенным явлением природы. Кто знает…

Цыплята Кулубани


Однажды мы чуть не стали птицефермой. До сих пор не могу понять, что это на нас тогда нашло, — но «развлечений» хватило надолго.
… До того, как с нами случилось «цыплячье поветрие», мы как-то спокойно относились к курам, которых у нас было, вместе с петухом, шесть штук. Можно даже сказать, что, по сути, у кур была своя жизнь, у нас — своя. Они бродили вокруг дома, клевали что-то в траве, вечером самостоятельно возвращались в курятник. Мы на них внимания не обращали, благо их предводитель самоотверженно присматривал за тем, чтобы барышни его были сыты и в безопасности (до сих пор я уверена, что лучший на свете супруг — это петух). Пересекались мы только тогда, когда кормили их утром и вечером какой-нибудь болтанкой из каши, бросив туда «для аппетита» селедочки или сальца, — да ещё когда собирали «урожай», по два-три яйца в день; нам вполне этого хватало.
…Началось всё с красивой, жемчужно-серого цвета, и весьма плодовитой несушки, подаренной нам кем-то из москвичей, — которая вдруг в один прекрасный весенний день начала как-то по-особому квохтать. Моя мать всполошилась и, заявив, что серая курица готовится стать мамой («квочкой», по-деревенски), умчалась в курятник вить гнездо. Когда уютное местечко из соломы с несколькими свежими яйцами на дне было готово, кандидатка в мамы, к моему великому удивлению, с удовольствием на него водрузилась — и засела аж на целых три недели.
А потом вывела прелестных цыплят. И снова нам ничего не пришлось делать — мамаша всем занималась сама. Цыплята ходили под присмотром квочки и других своих родственников, ели то же, что и все остальные куры, прятались под мамашу при малейшей опасности — в общем, идеальные такие детки.
Но мы ведь лёгких путей не ищем… Да и дьявол не дремал — как назло, во время очередной поездки в Москву кто-то предложил мне купить инкубатор. И преподнесли ведь как. Вы, дескать, теперь фермерами можете стать, как в кино. У меня перед глазами тут же понеслись картинки будущего изобилия — огромная птицеферма, чистенькие беленькие курочки в рядах клеток, бесконечный поток яиц и цыплят, — и мы такие все из себя прекрасные «птичницы», в аккуратных (почему-то голубеньких) комбинезонах, с платочками на голове и здоровым румянцем на щеках.
И инкубатор был такой, собака, красивый (кажется, американский), с прозрачной пластиковой крышкой (чтобы, значит, «он-лайн» наблюдать, как цыплята будут вылупляться), термометром, увлажнителем, специальным приспособлением, чтобы просвечивать яйца — и тэдэ и тэпэ. В общем, я повелась. От жадности купила на последние деньги (а то ж — вклад в будущее предприятие!) целых два агрегата и гордо приволокла в Оковцы.
Набрав нужное количество яиц, мы заполнили инкубаторы и стали ждать. Первое время бегали каждые два часа. Потом поняли, что ближайшие три недели ничего происходить не будет. Расстроились. Ждать надо было долго, а цыплят хотелось сейчас.
И — понеслось.
В общем, быстренько посовещавшись, мы с матерью постановили, что поскольку цыплята из инкубатора то ли выведутся, то ли нет, а лето уж на носу, — надо купить цыплят уже «готовых», вылупившихся. И я снова была командирована в Москву.
Интернета тогда ещё не было — ну, по крайней мере, в сегодняшнем понимании, — и информацию приходилось собирать по крупицам, по знакомым и библиотекам. Побегав несколько дней по столице и выучив с десяток названий куриных пород, я выяснила, что из наших, отечественных кур самые лучшие (яйценоские, мясные, живучие — короче, спортсменки, комсомолки и красавицы) — это «Кучинские Юбилейные». Купила сорок разноцветных, пушистых, пищащих и топающих в коробке комочков и, наняв целую машину, со всем этим детсадом и кучей литературы по его воспитанию, вернулась домой.
Нелёгкую дорогу на новую родину малышня перенесла стойко, чего нельзя было сказать обо мне. Трясясь над коробкой с четырьмя десятками птичьих душ, каждая из которых хотела пищать, бегать, есть, пить, какать и вообще элементарно выжить, — я впервые начала сомневаться, «а тому ли я дала»…
Но, в общем, обошлось. Доехали без потерь. Дома нас ждали — в самом тёплом углу, оборудованном к тому же ещё и согревающими лампами и огороженном сеткой, был сооружён аккуратный детский садик, с поилками, тарелочками и местами для сна. С нашими умильными сюсюканиями и причитаниями вся пушистая масса была выгружена в этот оазис чистоты и порядка, который мигом превратился в свинарник.
И начался кошмар. Я второй раз в жизни стала кормящей матерью, только младенцев было теперь сорок штук. Есть они хотели всегда (и не одновременно), воду затаптывали и проливали постоянно, какали ежесекундно. Я только и занималась тем, что без конца убирала, кормила, осматривала, снова кормила, снова убирала и снова проводила медосмотр каждого малыша, в промежутках лихорадочно листая книги по птицеводству.
Но, как выяснилось, это была ещё фигня. Потому что вскоре пришло время оперения — самый опасный для цыплят период, когда, по подлой статистике, четверть выводка «уходит». А мне хотелось во что бы то ни стало сохранить каждого из сорока. Я перестала спать, по звуку научившись определять, что кто-то из малышей занедужил. В какой-то момент всё было очень плохо, и мы впали в отчаяние.
Спас всё дело простой советский левомицетин. Поскольку главным было остановить у детворы понос, который очень быстро мог расправиться с ними (вследствие и так малого веса), я, на свой страх и риск рассудив, что если людям от поноса помогает левомицетин, почему он не может то же самое сделать для птицы, — развела на стакан воды таблетку и принялась пипеткой каждому цыпленку вливать в клюв раствор.
Результат был поразительным. Из сорока цыплят «ушли» только четверо — те, которым не повезло, пока я металась в поисках спасения. Все, кому я успела дать волшебное лекарство, быстро пошли на поправку, а я теперь каждого цыплёнка знала, что называется, «в лицо».
Опасный период прошёл, дети оперились — пора было выпускать их на волю. Мы устроили для них «группу продлённого дня», огородив самый безветренный уголок двора всё той же сеткой от комаров.
Стало немного полегче, хотя двухразовое «перемещение» цыплят из дома на улицу и обратно было тем ещё приключением. Теперь надо было только присматривать за тем, чтобы на них не покусились взрослые куры, кошки или коршун. Этим делом занялась моя маленькая дочка, отнесясь к своим обязанностям с совершенно взрослой ответственностью. Все свои игрушки она приволокла к цыплячьему загону и, не забывая заниматься своими детскими делами, бдительно исполняла обязанности квочки, сурово пресекая любые нарушения — как внутри детсадовской группы, так и из «внешнего мира».
Именно дочка и дала нашим питомцам одно общее на всех имя.
Однажды она прибежала в дом, где я зачитывалась очередным бестселлером по мировому освоению кур, и, задыхаясь от волнения, выпалила:
– Мамаа! Цыплята Кулубани!
С трудом оторвавшись от картинок с изображениями всяческих пород домашней птицы, я непонимающе уставилась на нее.
– Цыплятааа Кулубааани! — Дочка аж топнула ногой, сердясь на мою непонятливость.
Решив, что она так на свой лад называет нашу кучинскую юбилейную породу, я махнула на неё рукой, отправляя обратно во двор исполнять обязанности сторожа цыплят. Дочка, поняв, что от меня ничего не добьёшься, умчалась на улицу.
Но через минуту появилась вновь с воплем:
– Цыпляяята Кулухлееева!
Так и не поняв, что она имеет в виду, я решила выйти во двор и тут же обнаружила, что птенцы, уже превратившиеся в наглых подростков, порвали сетку и свободно разгуливают по двору.
Только тут я сообразила, что Кулубани — это не экзотическое название породы, а тверской диалект, на котором, естественно, будучи полноценным жителем Оковец, говорила моя дочь. Я вспомнила, что вместо «около» оковецкие жители говорят «кулу» — кулу почты, кулу магазина, кулу бани..
А прозвище за кучинскими юбилейными сохранилось. Так мы их отличали от остальных цыплят — и тех, которые «подоспели» из инкубаторов, и тех, что вывела наша квочка.
И даже когда они выросли и превратились в крупных красивых птиц — красных и чёрных, с твёрдыми гребешками и мощными спринтерскими ногами — мы продолжали звать их «Цыплята Кулубани».
… С фермой мы всё-таки решили «завязать». Птенцов из инкубаторов раздали соседям, сами агрегаты долго валялись на чердаке, потом мы их то ли продали, то ли вообще кому-то подарили. «Цыплята Кулубани» превратились в банду низкорослых и весьма хулиганистых страусов, которые долго ещё терроризировали окрестные огороды и изводили нас своей прожорливостью. Я всякий раз холодела от страха, когда толпа ногастых ярко-окрашенных птиц с оглушительными воплями вываливала из курятника и, завидев тазик с кормом, неслась прямо на меня.
Впрочем, от них тоже была польза: именно они снабдили половину Оковец красивейшими разноцветными петухами (почему-то петухов в выводке было больше, чем кур).
А мы поняли, что птицеводство не для нас, уж очень это дело «переживательное», — и во всём теперь полагались на квочек, которые гораздо лучше людей знают, как выращивать и воспитывать своих детей..

Детки


Один знакомый иностранец, работавший в курортном бизнесе на Балканах, признался мне как-то, что самое страшное испытание для него и его сотрудников наступало тогда, когда на курорт приезжали группы русских школьников.
Накануне объявлялось штормовое предупреждение, в срочном порядке вызывались все работники, которые, получив дополнительные — «аварийные» — инструкции, рассредоточивались по ключевым постам. По окончании аврала особо пострадавшие получали дополнительные премии и отпуска, а руководство компании ещё долго зализывало раны, нанесённые бизнесу за две недели пребывания на курорте небольшой группы «детишек».
«Это не дети, а ураган! — в ужасе таращил глаза знакомый, рассказывая о бесчинствах ребятни. — Они сносят буквально всё на своём пути, и на них нет управы! Одного не могу понять: откуда в вашем северном и суровом народе — такой бешеный южный темперамент?!..»
Есть чем гордиться, ага. Такой «темпераментной» ребятней полны московские дворы. Их любимое занятие — хоровой визг, покрывающий окрестности на много километров вокруг. Сидящие рядом на лавочке мамаши, — все же морщась от децибел, равных реактивному самолету, — твёрдо убеждены в том, что их дети «правильно развиваются» при помощи этого оглушительного ора. Мне всегда хочется таким мамашам шепнуть на ухо: «В джунглях ваших детей давно бы съели».
Хотя винить тут, в общем-то, некого. Странное взрослое изобретение под названием «город» загоняет детей в резервации — будь то школа, садик, двор или детская комната в квартире. Все занятия городских детей выдуманы взрослыми, и к природному детскому темпераменту не имеют никакого отношения. Это ведь взрослые считают, что счастье их отпрысков состоит в горах игрушек, мультиках по телевизору и ничем не ограничиваемых воплей на улице. Им бы, родителям, задуматься: а сами-то мы, взрослые — когда вопим? Не тогда ли, когда больше ничего не остается?..
В Оковцах дети тихие. Для непривычного городского слуха — даже чересчур. Выходишь иной раз из магазина, а ОНО стоит за дверью тихо и неподвижно — и глазищи таращит. Наученные фильмами-страшилками про зомби-детей (снятых, я уверена, горожанами), мы первое время даже пугались. А еще, по городскому недомыслию, полагали, что это от неразвитости и деревенской «забитости» они такие молчаливые. И только спустя время и наблюдая, в том числе, за собственным ребенком, мы поняли, что деревенские дети ведут себя ЕСТЕСТВЕННО. Точь-в-точь, как львята или медвежата, которые в опасной ситуации или просто в незнакомой обстановке затихают и становятся незаметными. При этом «дома», среди «своих», они вполне себе могут играть и возиться, пыхтя и издавая негромкие звуки — но ни в коем случае не привлекая внимания «чужих».
И, надо заметить, никто их, детей, особенно не учит таким вещам. Как и мы не ставили задачу воспитать «настоящего деревенского ребенка», тем более, что сами-то, в общем, городские. Учит их жизнь в деревне — и Природа.
… У моей маленькой дочки было полно дел. Причем, по большей части, созидательных. Просыпалась она рано. И всегда знала, чем заняться.
Первым делом — сбегать в баню и посмотреть, не проклюнулись ли в инкубаторе цыплята.
Потом, выпустив погулять Чарлика и кошек, по узкой тропинке вдоль картофельных грядок сбегать вниз, далеко, в конец огорода, и полюбоваться на то, как бродит по низкому лугу в тумане Мальчик — рыжий конь с веселыми глазами, на котором «дядя-Ярыгин» обещал покатать. По пути — сжевать пучок ароматного укропа и зеленого лука с капельками сладкого сока . А заодно проверить, не обнаружил ли кто «секрет» из фольги и стеклышек, который она закопала возле забора в углу.
Возвращаясь, надо обязательно посмотреть, не появилась ли на картошке «малина» — так в Оковцах называют красненьких жучков, которые вперед людей хотят эту самую картошку съесть. Жуки совсем не страшные, даже красивые, и непонятно, почему мама их так боится, когда можно легко их вот так пальчиками снимать и бросать в банку.
Еще можно вообразить себя совсем взрослой: повязав косынку и повесив через локоть маленькую корзину, нарвать свежих лопухов для кроликов. А когда бабушка проснется, сходить с ней в сарай и послушать, как кролики будут хрустеть лакомством.
Одной туда идти не стоит; во дворе за сеткой ходит петух, который однажды коварно напал на нее, больно ударив в спину острыми шпорами. Правда, было за что. Она была еще совсем маленькая этой весной и не понимала, что бегать по двору за курами петух не разрешает. Бабушка, хоть и посочувствовала тогда внучке, все же наотрез отказалась выполнить ее требование и отрубить злодею голову; потому что он самый красивый и смелый, и курам больше не найти такого защитника.
А вот тут, возле калитки, растет страшная поганка, которую нельзя трогать руками, а соседский Сашка трогал, и ничего. Он вообще смелый. И красивый. И с ним можно болтать о всякой ерунде и часами вместе разглядывать стрекоз, которых он держит в в стеклянной банке с марлечкой вместо крышки — чтоб не задохнулись.
А еще он — кстати! — сказал, что сегодня женится на ней. Как это будет происходить, она еще не знает, но фату из кружевной наволочки на всякий случай надо соорудить.
А если не женится, или вдруг пойдет дождь, то можно «сходить в поход», как в прошлый раз, когда бабушка собрала в рюкзачок маленький термос и бутерброды с черным хлебом и тоненько нарезанным салом и отправила внучку «в путь», то есть — на дальнюю террасу, где она, совершенно самостоятельная, в восхитительном одиночестве слушала, как дождь лупит по крыше, и ела вкусные бутерброды, запивая их сладким чаем. А потом заснула, зауютившись на диванчике под ватным одеялом, и наснила себе кучу прекрасных снов, в которых были все-все-все — и Сашка с секретом под стеклышком, и мама с бабушкой, и «дядя-Ярыгин» на коне Мальчике, и «дедушка-Сиванов» с каким-то незнакомым медведем, и даже невесть откуда взявшийся «дартаньян» из маминой книжки про «трехмушкетеров»…

Мартышка


Нельзя сказать, что моя дочка страдала от отсутствия внимания со стороны взрослых — мы заботились о ней точно так же, как если бы это было в городе. И все же она росла, что называется, «как трава» — самым естественным образом. Живя посреди Природы, она как само собой разумеющееся воспринимала то, что для городского ребенка может оказаться шоком. Городское дитя ведь понятия не имеет, например, откуда берутся дети и не задумывается о том, как получилась вот эта вкусная котлета. Моя дочь знала из собственных наблюдений, что люди убивают животных для того, чтобы есть. Точно так же, как без нашей помощи догадалась, что взрослые, чтобы иметь детей, занимаются тем же, чем козы, овцы и прочие звери.
Хотя, конечно, иногда ее здоровые реакции нас, бывших городских жителей, поражали. А после одного случая мы окончательно поняли, что наш ребенок слеплен совсем из другого теста, чем мы, воспитанные в искусственной «гуманистической традиции».
Было это так.
В самом начале, как только мы поселились в Оковцах, добрый дух этого места, дядя Саша Сиванов, подарил нам маленькую кошечку, которую, учитывая происхождение, мы неосторожно назвали — Сива, ну или по-простому — Сивка. Это уже значительно позже я выяснила, что Сива (она же Жива, или Зива) — западнославянский вариант женского божества. Что-то вроде римской Цереры. Богини плодородия, ага.
Быстро превратившись из невзрачного серого комочка шерсти в деревенскую красавицу, Сивка огляделась, выбрала из череды оковецких женихов постоянного спутника жизни — самого страшного и крупного кота с шерстью цвета грязной львиной гривы и оторванным правым ухом — и со всей тщательностью приступила к исполнению своих божественных обязанностей, тем самым положив начало многочисленной кошачьей династии. Ни разу не совру, сказав, что половина нынешних оковецких кошаков происходят из «Сивкиного дома», как говорили в старину. Ну, как «дом Шереметьевых»или «дом Романовых».
Нет, конечно, Сивка умела и многое другое — она была прирожденным охотником и воином, и лучше нее никто не умел выслеживать и ловить крыс, которых она аккуратно складывала в хлеве штабелем, чтобы продемонстрировать хозяевам, что территория зачищена.
И, в отличие от наших собак — Чаниты и Чарлика, с которыми званые или непрошеные гости всегда могли «договориться», Сивка была совершенно неподкупным охранником. Ее и люди-то побаивались, а уж всякие приблудные псы обходили наш дом за километр. От ее когтей и зубов однажды даже Сиван — ее, как говорится, «крестный отец», — пострадал, неосмотрительно пройдя в отсутствие хозяев на охраняемую Сивкой территорию.
Все эти труды праведные ничуть не мешали нашей богине плодородия исполнять свое главное предназначение, и очень скоро неконтролируемая кошачья популяция заполонила наш дом, предоставив нам возможность изучать «особенности поведения домашней кошки в естественной среде». Нет, конечно, мы очень скоро додумались, что подросших котят нужно куда-то пристраивать, но пока они подрастали, носились по дому, сшибая все на своем пути, по-слоновьи топая по деревянному полу ночами или пачкая приготовленные для консервирования стерильные банки, — у нас была замечательная возможность проводить свои исследования.
Так, например, мы выяснили, что домашние кошки, с точки зрения природных наклонностей, бывают двух видов: «крысоловы» и «летучие». Они даже по физическому строению отличаются, несмотря на то, что могут принадлежать к одной семье.
Крысоловы, как Сивка, имеют более тяжелые кости, их передние лапы значительно короче задних, отчего зад торчит немного вверх; по деревьям они лазают плохо и неохотно, а характер у них основательный и понятный. Таких кошек интересует только наземная дичь.
«Летучие» кошки выглядят гармоничнее и изящнее — они легкие, прыгучие, великолепно носятся по деревьям, падают без последствий с любой высоты и охотятся преимущественно на птиц. Но и характер у них соответствующий, «неземной». Сколько у нас было «летучих» кошек — все они были, как говорят в Оковцах, — «малость чокнутые».
Именно такой была Мартышка — единственная представительница первого поколения Сивкиных детей, которая осталась в нашем доме. Имя свое она получила за удивительный окрас — у нее на мордочке была будто надета шоколадного цвета маска. Точь-в-точь мартышка.
В полном соответствии со своей летучестью, Мартышка была сумасшедшей. Ну то есть — дикой, странноватой, не поддающейся никакому воспитанию, и при этом — какой-то неловкой. За что не возьмется, все у нее как-то боком выходило. Отношение к ней было соответствующее — как к блаженной.
И вот однажды наша Мартышка сподобилась поймать синицу и притащить ее нам. Но, как водится, упустила, и бедная птица принялась метаться по дому, вызвав у нас бурю сочувствия. Всем семейством, включая дочку и всех остальных кошек и собак, громко гомоня и не слушая друг друга, мы принялись гоняться за синицей. Когда после получасовой шумной и изнурительной беготни птица была наконец поймана и выпущена на волю, мы вдруг обнаружили, что моя маленькая дочка рыдает в полный голос, и бросились ее утешать, говоря, что «синичка совсем не пострадала, она воспринимала это как игру и сейчас летит к своим друзьям, чтобы рассказать им об этом забавном приключении».
Но чем больше мы говорили, тем громче рыдала дочка. Не зная, как ее успокоить, мы на мгновение смолкли. И только тогда услышали прорвавшийся сквозь рыдания отчаянный упрек, который все это время она пыталась до нас донести:
— Как вы моглииии!!.. Зачем выыы.. Это же МАРТЫШКИНА ДОБЫЫЫЧАА!!..

Епитимья


Несмотря на наличие в селе храма, обитатели Оковец, в большинстве своем родившиеся в Советском Союзе, не были религиозны. По крайней мере, в нашем тогдашнем понимании этого слова. Нет, конечно, почти у всех жителей в домах висели иконы, — и старушки, как водится, были в курсе церковных дат, время от времени напоминая друг другу, какой нынче праздник. К закрытой в тридцатые годы и наполовину разрушенной в войну церкви относились с почтением, но и с опаской — разрушенные храмы всегда вызывали на Руси суеверный страх.
Этим, пожалуй, и исчерпывались отношения оковчан с религией. Ну разве что еще все они, от мала до велика, знали и почитали день Св. Георгия — Егория, по-оковецки, поскольку этот майский праздник традиционно считался началом выпаса домашнего скота. Оковецкие жители свято верили, что именно с этого дня, независимо от погоды, животным можно выходить в поле, а до этого — ни-ни.
Правда, был в Оковцах один фактор, который отличал их бытие на общем советско-атеистическом фоне. Он и теперь есть — Оковецкий Святой Ключ. Только сейчас он представляет собой щедро украшенный современным «деревянным зодчеством» и разного рода коммерческими услугами аттракцион для туристов и паломников, подъезжающих на комфортабельных автобусах прямо к святой воде. А в те времена Святой Ключ являл собой не в переносном смысле заповедное место, куда попасть можно было, пройдя несколько километров по неверной лесной тропинке, то и дело пропадающей в топком — даже зимой — болоте, окруженном мрачными кедрами и елями. Идти туда было неизменно страшно — что сумрачной осенью, что ясным летним днем. А о зиме, когда возможность заблудиться и сгинуть в этом белом безмолвии становилась особенно реальной, уж и говорить не приходится.
Тем не менее эта тропа никогда, как говорится, не зарастала. Оковецкие обитатели шастали к своей домашней святой купели круглый год, наверняка зная, что преодолев все страхи и искушения, они выйдут к излучине реки с сосновым бором на противоположном высоком берегу и маленьким круглым полуостровом, в центре которого зимой и летом бьет из-под земли ключ чистейшей воды, легенды о чудодейственных свойствах которой хранились в каждой семье.
Атеизм атеизмом, а стоило кому-то в Оковцах занедужить — тут же отправлялся на ключ за здоровьем. А уж на Крещенье — это святое. Когда морозы в Оковцах частенько добегали до минус тридцати, к святой водице гуськом шли и стар, что называется, и млад. Раздевались до рубашки, залезали в мелкую, по колено, природную «ванну», в которую набиралась ледяная вода источника, с визгом неловко плюхались, стараясь намокнуть как можно сильнее — и, исходя паром, бежали одеваться, счастливые, обновленные, освященные.
Это потом уже — дома, за накрытым к празднику столом, выдвигались разного рода «научные» версии причин чудодейственности источника. Кто-то говорил, что все дело в серебре, которым якобы богата родниковая вода, и рассказывал длинную историю о том, как в советские времена в Оковцы наведывались «ученые» с разными измерительными приборами. Научным образом подтвердив немыслимую чистоту воды и обнаружив в ее составе невероятное количество (чуть ли не все сто процентов!) серебра, они даже собирались построить в Оковцах консервный завод, исходя из того, что консервы, изготовленные на такой воде, будут храниться вечно.
Другие уповали на прочитанную где-то теорию мгновенного закаливания, возникающего в «организЬме» при столкновении с обжигающе холодной водой.
Третьи говорили, что все дело в природном крестьянском здоровье и привычке обходиться без медицины, а сам источник, дескать, тут и не при чем…
Теорий было много, но все они так и оставались просто застольными разговорами, потому что в душе каждый оковецкий обитатель считал истинным чудом тот неоспоримый факт, что после купания в святом источнике грустные разом становились жизнерадостными, переломы срастались за неделю, бесплодные женщины в первый же год рожали здоровых ребятишек, а оковецкие старики жили так долго, как им самим хотелось.
Со временем мы поняли, что вера присуща жителям Оковец, она встроена в них от природы — точно так же, как чувство юмора или, скажем, способность выживать в трудных условиях, или умение говорить метафорами. Можно по-разному называть эту сущностную черту — природной религиозностью или душевным здоровьем, но именно она уберегала оковецких обитателей от хлеставших из телевизоров соблазнов капитализма. Так, попереживали немного по первости за «просто Марию», а проблемы богачей Санта-Барбары так и вовсе их не тронули.
Они остались равнодушны к рекламе, играм и викторинам, рок-концертам и бесконечной попсе, а из всех телепередач смотрели только народную «Играй, гармонь», которая шла по субботам.
Эта же природная религиозность позволила им избежать все искушения того времени, появлявшиеся в селе в виде разного рода «спасителей», «новых иисусов» и прочих свидетелей иеговы. Проповедников встречали на пороге вежливо, но холодно, в дом не пускали и, неодобрительно выслушав пару призывных фраз, махали рукой — мол, иди, сердешный, отсюда, здесь тебе не светит. Горе-спасители несли дальше по Руси свои постные физиономии, а оковецкие обитатели продолжали жить своей налаженной жизнью, лишний раз удостоверившись в том, что из внешнего мира редко что путное приходит.
Поэтому, когда в Оковцах наконец появился свой православный священник, жители и к этому событию отнеслись настороженно.
Да и то сказать — первая встреча оковецких прихожан со своим батюшкой была, мягко говоря, необычной. Когда ясным апрельским днем, разбивая тишину залихватским дребезгом старых отечественных запчастей по селу в сторону церкви пронесся ИЖ с восседающими на нем людьми в рясах и с бородами, многие случайные свидетели невольно крестились, бабки в своих огородах скептически щурились, провожая взглядом странных гостей, а трактористы по звуку прикидывали, как скоро развалится сей ненадежный транспорт.
Зато молодежь была в восторге и целую неделю только и было разговоров: святые отцы на мотоцикле! Бороды развиваются в одну сторону, рясы в другую, а на ногах не какие-нибудь допотопные сапоги, а самые нормальные человеческие кеды со шнурками.
Кем был второй священник на мотоцикле, история умалчивает, а вот рулил допотопным двухколесным чудищем — отец Роман, который спустя пару недель и перебрался в Оковцы вместе со своей семьей, поселившись в единственной в селе двухэтажной «хрущевке», еще в советское время построенной совхозом для молодых семей.
Это событие снова взбудоражило село; бурным обсуждениям подвергался теперь не столько сам факт появления в Оковцах собственного священника, сколько тринадцатый номер квартиры, которая досталась ему то ли по чьему-то злому умыслу, то ли по удивительной случайности. Впрочем, эти разговоры довольно быстро пошли на убыль — отчасти благодаря природному здравому смыслу оковецких обитателей, не очень-то жалующих пустые суеверия, отчасти — из-за невозмутимого нрава самого священника, который не обращая внимания на косые взгляды и пересуды, спокойно приступил к тому делу, ради которого приехал.
Мало-помалу в разрушенном храме закипела работа. Первое время священник работал один, вскоре к нему стали присоединяться оковецкие обитатели. Расчистили завалы, привезли пахнущие смолой доски, поставили бетономешалку — любо-дорого было с утра слышать стук молотков и гудение моторов. Церковь оживала. Отделили небольшое пространство в правом приделе храма, постелили деревянные полы, побелили стены, построили печку, поставили алтарь. Починив лестницу на колокольне, отец Роман торжественно водрузил на нее колокол, который теперь созывал народ на службу. И незаметно, естественным образом мы начали ходить по воскресеньям в церковь. Сначала просто стояли, слушали, с удовольствием вдыхая запахи свежего дерева, ладана, чего-то еще неуловимого, но очень радостного.
Никого специально не приглашали, хотя, конечно, оковецкий батюшка методично обошел все дома, сумев с каждым жителем найти общий язык и став, таким образом, частью оковецкой жизни. Заходил он и к нам. И вопреки своему первому — «громкому» — появлению, отец Роман оказался человеком чрезвычайно тихим, даже стеснительным.
Был оковецкий пастырь худ, высок и молод — ему не было еще и тридцати лет. На носу — очки с толстыми стеклами, на ногах — действительно кеды. Улыбался смущенно, говорил негромким, но неожиданно твердым голосом. Стыдно сказать теперь, но в наших тогдашних представлениях священник должен был говорить исключительно на старославянском языке и все время поучать, а отец Роман разговаривал как обычный человек, причем довольно образованный. Часами мы с ним могли говорить о литературе, и только однажды он, посмеиваясь, пригрозил за курение мое наложить епитимью.
— А это больно? — спросила я наполовину всерьез.
— Кому как, — уклончиво ответил Роман, и на этом разговор окончился.
Я понятия не имела, что за епитимья такая, а поскольку в то время все незнакомое казалось опасным, я старалась больше не спрашивать — а вдруг наложит…
Но шло время, а меня разбирало любопытство. Да еще и батюшка при каждой встрече спрашивал:
— Курите? — и улыбался так загадочно.
Наконец я не выдержала:
— Накладывайте свою епитимью и будь что будет.
Отец Роман серьезно на меня посмотрел, подумал и повелел читать по тридцать раз в день «Отче наш», «Богородице Дево Радуйся» и «Символ веры».
— И все? — удивилась я.
— И все, — кивнул он. — Каждый день.
Радуясь, что так легко отделалась, я бросилась исполнять «наказание». Это потом я уже узнала, что молитвы так и надо читать — в радостном состоянии души. Вскоре ко мне присоединилась моя маленькая дочка, которую приводило в восторг все, что касалось веры — у детей свои отношения с Богом, очень близкие и счастливые.
…Курить я не бросила, и отец Роман все время нашего пребывания в Оковцах вынужден был отпускать мне этот грех. Но страх, который не отпускал меня все начало девяностых, ушел без следа. А я стала писателем. Но это уже совсем другая история.

Волчья свадьба


Может, кто и не помнит, конечно, как в 90-е у нас обстояли дела с продуктами питания. Не то, чтобы мы голодали в Москве, но мужу, бывало, доставалось по шапке за исчезновение из холодильника «ребенкина» творога. И сахар мы тщательно отмеряли каждый день, чтобы на семью из пяти человек хватило тех двух килограммов, что полагались по талонам на месяц. А гречку с манной крупой «выдавали» только в детской поликлинике при условии, что сделаны все прививки. А если случился «отвод» от прививок по причине аллергии, то это никого не волновало — живите без крупы. Мясо можно было только по знакомству доставать, не говоря уж о разных деликатесах вроде колбасы и сыра.
Так что мрачные черно-белые фото, гуляющие по интернету, с изображением пустых прилавков — это не про Советский Союз, а как раз из того времени, когда «перестройка» начала приносить первые свои плоды. Было пусто, голодно и страшно. Оттого-то мы и сбежали в деревню.
В Оковцах никто не волновался по поводу того, что магазине ничего не было. Хлеб свежий привозят каждый день — и хорошо. Брали по пять-шесть буханок — и себе, и скотине. Изредка — любимое подсолнечное масло, ну и селедочки — для аппетита.
Все остальное было свое: картошка, капуста, прочие овощи, мясо, птица, яйца, молоко, масло, вместо сахара — мёд, в качестве крупы — пшеница. Да еще лесное — грибы, ягоды, рыба, дичь. Может, потому и не парились особо оковецкие жители насчет кулинарных шедевров, от изобилия этакого. Ну разве что на праздник хозяйки делали пироги с разными начинками — мясными, рыбными, грибными, рисовыми, луковыми с яйцом, яблочным повидлом, брусникой, черникой — кто во что горазд. Ну и когда «забой» скота — само собой, устраивались разные мясные пиры. А так: щи, вареное мясо, картошка с салом, да яйца в разных видах, от глазуньи до запеченых прямо в скорлупе в русской печке — вот и весь будничный рацион.
Чего нельзя было сказать о нас.
Известное же дело, что с голодухи самые изысканные блюда придумываются — типа ставшей знаменитой на весь мир ухи марсельских рыбаков, которую они варили из оставшейся после продажи рыбы. Вот и мы занимались творчеством. Особенно первое время, когда своего хозяйства не было, и продукты всеми правдами и неправдами я добывала в Москве. Покупать в Оковцах удавалось только молоко и изредка мясо, всеми остальными продуктами нас «угощали»: при малейшей попытке купить у местных жителей овощей, яиц, тушенки, даже сала — нам вручали все эти явства совершенно бесплатно, отмахиваясь от денег с пренебрежительным оковецким «Ту там!..Это ж СВОЁ».
Чтобы не прослыть попрошайками, мы оставили эти попытки, покупали строго то, что принято было в Оковцах продавать, возили продукты из Москвы, завели своих кур — в общем, крутились, изобретали, выдумывали. Куры исправно несли сладкие домашние яйца; непривычно вкусное молоко, со сливками вполовину трехлитровой банки — мы покупали у соседки; творог и сыр делали сами — в общем, в первый год мы постигли дао омлетов и разного рода запеканок.
Но все время мечтали о мясе. Своем, домашнем. И еще — о запасах. Как белки, мы весь год трудились над этими, как сейчас выражаются — «проектами». Выкопали огромный, в человеческий рост, погреб, по весне засадили весь огород овощами. К курам постепенно добавились гуси, кролики, овцы, свиньи, корова, — и вторую оковецкую зиму мы встретили в таком продуктово-мясном изобилии, что сами диву дались, спустившись перед Новым Годом в погреб за продуктами к праздничному столу. Особенно радовали глаз копченые на ольховой стружке окорока, подвешенные в сетках к потолку. Свинину коптил для нас сосед, а вот домашнюю колбасу и тушенку в банках, стратегическими рядами занимавшую большую часть полок погреба, мы готовили сами, на медленном печном жару, отчего она получалась не вареная, а томленая — мягкая, сочная, и вкусом не уступала свежеприготовленному жаркому. Сложенное в бочку и пересыпанное солью сало мы делали на любой вкус — с тоненькими прожилками мяса, широкими прожилками, вовсе без мяса и грудинку. Рядом стояли бочки квашенной с клюквой капусты и огурцами в вишневом и смородиновом листе, которые мы солили по местному рецепту в холодной родниковой воде, отчего они оставались хрусткими, как свежие. Огурцы мы всегда солили небольшие, с мелкими зернышками, чем вызывали легкое раздражение оковчан, считавших, что это барство и баловство и выбиравших для соления огурцы покрупнее. Для картошки и прочих свекол с морковками и свежими капустами у нас было выделено в подвале отдельное помещение, по стенам которого были развешаны косички из лука, а на полках стояли банки с вареньем из лесных, в основном, ягод (своих еще не было) и медом, купленным в соседней деревне.
Теперь мы могли угощать соседей «своим», а друзья, которых раньше было не заманить, толпами съезжались на праздники и выходные, и это было отдельным удовольствием — кормить голодных горожан. Да и сами мы отъелись. Не сказать, чтобы сильно — на деревенской работе особо не растолстеешь, но щеки у моей дочки были, что называется, видны со спины.
Повезло с нами нашим домашним питомцам. Оковецкие жители вообще-то своих собак и кошек держат впроголодь, считая, что они сами должны добывать себе пропитание. Так, нальют раз в день тарелку жидкого супа, и все. Наши ели, как говорится, «от пуза» и были, с точки зрения местных жителей, толстыми и ленивыми.
Особенно заметно изменилась Чанита — собака, которую нам кто-то принес тощим и голодным невнятного окраса щенком. Прошло совсем немного времени, и она превратилась в (не упитанную, нет! — скорее, сильную) красотку с лоснящейся песочного цвета короткой шерстью, крепкими лапами и по-лисьи узкой мордой с темными глазами. Характер у нее был веселый и добродушный. Единственное, что омрачало ее незамысловатое существование — это страсть к накопительству. Сколько бы эта собака не ела, ей все время надо было делать запасы. Поскольку остальным животным и нам она не доверяла, склады свои устраивала за пределами нашего участка. Самый главный «схрон» у нее был на вершине нашего холма. Туда, как она считала, мы точно не доберемся и закапывала там все, что не влезало в ее желудок. Правда, эту тайную кладовку довольно быстро пропалили вороны, которые время от времени устраивали на холме пиршество, приводя в ярость привязанную возле дома владелицу «сокровищ». Собственно, о ней я и хотела рассказать…
… По оковецкой традиции мы отпускали Чаниту за калитку на прогулку, до тех пор, пока мы не узнали про волчьи свадьбы.
В Оковцах, как во всякой, наверное, деревенской местности, было некоторое количество разного рода мифов. Ну, это мы их считали легендами, а местные жители относились к ним со всей серьезностью. Один из таких мифов гласил, что почти все оковецкие собаки имеют волчье происхождение. Дело в том, объясняли нам, что в январе к местным собачьим барышням приходят в гости волки. Не чтобы съесть, а чтобы, как бы это сказать помягче — «жениться», что ли. Этот период в Оковцах и назывался — «волчьи свадьбы».
Почему именно в январе и почему вот непременно в Оковцы волки приходят, мы не поняли, в легенду не поверили (хотя вид оковецких собак в большинстве своем действительно был диковатый), но Чаниту на всякий случай выпускать перестали, отчего она ужасно страдала и даже взяла привычку вздыхать и греметь цепями по ночам в своей бочке, которая до весны заменяла ей будку.
Тоска по свободе не мешала ей и дальше расцветать, и вот уже оковецкие лоховатые женихи стали толпиться возле забора, за которым, будто девица в тереме, томилась наша красавица. Мы уже привыкли к тому, что по вечерам вдоль забора возлегали один-два пса, в тайной надежде переждать соперников. Махнешь на них рукой, и они послушно отбегают в сторону, пытаясь за твоей спиной разглядеть барышню.
Но однажды темным январским вечером, выйдя во двор по каким-то своим делам, мы с удивлением обнаружили, что женихи все куда-то исчезли. И Чанита, которая обычно на любое появление хозяев радостно выскакивала, виляя хвостом, почему-то осталась сидеть в своей бочке, только тихонечко взвизгнув — ну, чтобы мы поняли, что она нам рада. Не заболела ли, подумали мы и только направились к ней, как черная тень пролетела мимо в метре от нашего забора — как раз напротив того места, где была собака. Это произошло так быстро, что мы ничего не поняли, только хором вскрикнули от испуга и неожиданности. Длинная тень перемахнула через небольшую канавку, ступила на дорогу, и мы увидели ВОЛКА.
Открыв рты, мы смотрели, как, ясно видимый в свете фонаря, он легкой трусцой бежал по дороге в сторону леса, и, хотя зрелище это было недолгим, почти мгновенным, — мы отчетливо понимали, что когда видишь настоящего волка, все сомнения исчезают. Дикого зверя не перепутаешь ни с какой похожей на него собакой. Он был не крупнее оковецких псов, и в общем похож на них, разве что у него были более мощные грудь и шея, слитые в одно целое с крепкой головой и будто чуть согнутые задние ноги. Но достаточно было видеть, как он двигается, чтобы понять, что это не собака, выращенная человеком. Он бежал быстро и бесшумно, его волчье тело было как бы единым мускулом — вытянутый хвост, спина, шея и голова в беге оставались совершенно неподвижны, как каменные. Невесомый, без усилия, прыжок на парапет моста — и он беззвучно канул в темноту, а мы долго еще стояли, пытаясь разглядеть его силуэт на фоне черного леса.
…На следующий день с утра мы побежали смотреть следы, которые оставил наш гость на снегу, спрыгнув с моста и пробежав по насыпи к лесу. Следы были отчетливые. Передние лапы оставили обычный полукруглый след, вроде собачьего, только довольно крупный. А вот следы от задних лап были длинные, вовсе не похожие на след собаки. Сосед, промышлявший охотой, подтвердил волчье происхождение следов — но мы, в общем-то, в подтверждениях и не нуждались. Мы знали, что видели волка, а что там другие говорят, нам было безразлично.
Единственное, что теперь занимало наши умы — это то, зачем он приходил. Был ли он голоден, и его привлекли ароматы наших мясных запасов? Или он просто бежал по своим волчьим делам и совершенно случайно оказался возле нашего дома?. Или — о чудо! — оковецкий миф — это реальность, и наша деревенская простушка Чанита и вправду ему приглянулась…
В конце концов женская натура взяла верх, и мы выбрали третью версию, просто потому что она была самой романтичной, да и у Чаниты была какая-то очень довольная рожа. А там — кто его знает…

Секрет


Хотя почти в каждом оковецком доме имелось оружие, местных жителей вряд ли можно было отнести к племени охотников. Ну не вызывало у них азарта убийство животных. Скорее они были собирателями. Ну, помимо того, что земледельцами и животноводами, самой собой.
А «собирательствовали» они — в Оковецком лесу, полном всяческих чудес и продуктов питания. Ну, ягоды — это просто такая «обязаловка», необходимость: витамины, сладости и радость детям. А так никто в здравом уме не скажет, что ему нравится ягоды собирать. Дело это долгое, мучительное и, в общем, неблагодарное. Попробуй-ка поползать на карачках, изнывая от духоты, умываясь пОтом и отбиваясь от летающих злодеев. В Оковецком заповеднике, без преувеличения, — комары размером с хорошего майского жука. А ведь есть еще зловредная мошкара, которая кусает незаметно — но так, что физиономия потом синюшная, как у бомжа после пяти лет пьянки. «Покрыл» поляну вот в таких муках — а добычи на четверть бидона…
Нет, ягоды никто не любит собирать. Другое дело — грибы.
Строго два раза в год оковчан охватывала грибная лихорадка. Мы и сами попали в ее сети, а потому можем описать симптомы возникновения этого безобидного, в общем, но очень мощно действующего на психику явления.
Симптомов этих немного, но они для всех одинаковые и чрезвычайно стойкие. Лечить это бесполезно, через две три недели проходит само.
Итак, когда человека охватывают грибные демоны, первым делом он обзаводится бессонницей. В течение двух-трех недель каждый божий день, а вернее — утро, он задолго до рассвета начинает копошиться в поисках тары побольше, а одежды — постраннее.
С первыми лучами солнца его начинает неудержимо тянуть в лес. Не в силах противостоять этому зову, напялив на себя все мыслимые и немыслимые (желательно — ветхие) одежды и обувь, повесив на локоть левой руки большую корзину, в которую вложены, как в матрешку, корзины поменьше, а в правую руку взяв ножик пострашнее да поржавее — человек отправляется в путь.
Только ему известными тропами бродит он часами по оковецким чащобам, бормоча под нос непонятные слова, время от времени возбужденно вскрикивая и бросаясь под какую-нибудь ёлку. Когда солнце поднимается совсем высоко, а тяжелые корзины уже не возможно удержать, человек пускается в обратный путь. Будучи не в силах прекратить грибную охоту даже по дороге домой, встретив какого-нибудь очередного красавца-боровика, человек вынужден останавливаться и заново перебирать уже полные грибов корзины, чтобы освободить место для новой добычи.
Но и по возвращении домой бесы не отпускают несчастного. Он не может ни есть, ни спать, пока не переберёт, не очистит, не сварит, не повесит на сушку — всю добычу, которую приволок из леса. При этом человек, самой собой — усталый и злой, разговаривает мало, а руки его черны от грибов. К вечеру, обессиленный, он валится в постель — с тем, чтобы с утра, под действием нового приступа лихорадки, повторить все сначала.
Все, без исключения, оковецкие жители были подвержены этой страсти. Различались только нюансы, так сказать — предпочтения, благо грибов в Оковецком лесу было завались, на все вкусы.
Исключением был рыжик, который почему-то редко встречался в Оковцах, за ним ходили настоящие эстеты, называя его «царским грибом» — только рыжики потреблялись сырыми, сразу, в виде салата, с лучком, солью-перцем и подсолнечным маслом.
Белых же грибов и подосиновиков в Оковцах было так много, что к концу первой недели брались только шляпки, а подберезовики вообще в расчет не принимались…
Через пару недель лихорадка начинала спадать, и до следующего сезона охотничий азарт оковчан никак себя не проявлял.
Правда, были и исключения, — а как без них?..
…История, которую я хочу рассказать, случилась, кажется, на второй год нашего деревенского бытия, когда мы уже обросли некоторым опытом и жирком в виде запасов, но не стали еще по-настоящему «сельхозпроизводителями» и излишки позволяли себе только в праздники.
…На дворе стоял суровый оковецкий январь. Бурно — в смысле застолья — отметив Новый год и проводив московских гостей, мы с новыми силами впряглись в будничную для деревенских жителей, но все еще экзотическую для нас — жизнь.
Всё нужно было добывать.
Хочешь пить или помыться — будь добр напялить на себя толстый свитер, чтоб морозом не пробрало; надень двое теплых штанов, чтобы ветром не надуло; шапку натяни на глаза, чтобы брови не отвалились; сверху всего этого дела шубу, толстые варежки и валенки выше колен — и шуруй таким космонавтом до колодца, да смотри не скатись с полными вёдрами по ледяной тропинке в воду (и такое бывало).
Холодно в доме? Проделай все те же процедуры с переодеваниями и отправляйся в сарай за дровами. Если поленья есть в наличии. А если это промороженные чурки, сними половину одежды, бери в нежные женские руки тяжелый колун — и коли, приседая и крякая, пока не наберешь нужное для трех печей количество. Перетаскай всё это дело в дом, настругай щепы, затопи все три печки — и не забывай бегать все время от одной к другой, следя за тем, чтобы огонь не погас.
Про еду и говорить не приходится. Утром, еще досматривая сны, мы начинали думать о том, чем сегодня будем кормить себя и животных — надо же было и скотину содержать, и рассчитать все так, чтобы запасы раньше времени не кончились. Оно, конечно, банки с тушенкой и картошка в подполе, — но ведь до следующего урожая как-то дотянуть надо. В общем, старались экономить, особенно после праздников.
Зато некогда было размышлять о смысле жизни и прочей городской ерунде. Смысл бытия в деревне всегда перед носом, а уровень счастья в крови определяется количеством сделанных дел и добытой еды.
Правда, иногда еда сама «приходила». Как в то утро, когда, проснувшись позже обычного и обнаружив, что мать уже куда-то ускакала, я нашла на столе средних размеров тазик, накрытый полотенцем — от кошек, надо полагать. Восторгу, как говорится, не было предела, когда под полотенцем оказался здоровенный, килограммов на восемь, кусок мяса. Надо сказать, что в то время я еще не очень разбиралась в том, от кого именно то или иное мясо произошло — разве что по вкусу уже приготовленного могла отличить свинину от говядины или баранины. И то, что данный кусок был непривычного темно-красного, почти коричневого, цвета, меня совершенно не насторожило. На запах это было свежайший продукт, и я, засучив рукава, разделала кусок — часть унесла на мороз, не забыв оставить немного лакомства для кошек и собак, а из остальной провернула фарш и быстренько «сочинила» завтрак.
К тому моменту, когда проснулась дочка, у меня на столе дымилась миска с ма-аленькими и очень ароматными котлетками и картофельным пюре. Ребенок ел котлеты так, что, как говорится, «за ушами пищало»; Чарлик, наш московский пёс, тоже был в восторге от свежатины…
Но когда у меня наконец нашлось время покормить саму себя, выяснилось неожиданное: я не могла есть котлеты, которые все время готовки страшно соблазняли меня своим запахом. Как только я взяла в рот первый кусок, у меня мигом пропал аппетит. Нет, со вкусом все было в порядке, — даже, может быть, «слишком» в порядке. В том смысле, что вкус был очень насыщенный, такой МЯСНОЙ, чуть сладковатый — казалось, что в котлетах этих, помимо мяса, собран целый букет каких-то немыслимых приправ, хотя я-то точно знала, что в них, кроме соли, ничего не добавлялось. Этот аромат придавал мясу какой-то диковатый, что ли, привкус.
Размышляя над внезапной потерей аппетита, я машинально оделась, чтобы отнести еду второй нашей собаке — Чаните, добавив в тарелку с кашей остатки своей еды.
И тут случилась вторая странность. Обычно охочая до еды Чанита, только почуяв запах моего кулинарного шедевра, в ужасе забилась в свою бочку-будку и… завыла!
Тут уж мне стало нехорошо. Я побежала в дом, чтобы проверить, все ли в порядке с ребенком, который перед этим благополучно умял аж четыре опасных, как я теперь считала, котлеты. Дочка как ни в чем не бывало возилась со своими игрушками, не обнаруживая никаких симптомов отравления. Чарлик, который вообще ел это мясо сырым, тоже был, по всем признакам, здоров. Я не знала, что и думать.
С необычным вкусом разъяснилось, когда пришла мать. Мясо было и вправду дикое. Это оказался… медведь. И Чанита, будучи деревенской до мозга костей, почуяла дикого зверя. В отличие от городской собаки. Почему — Бог знает. Я ведь тоже не смогла его есть. Говорят, медведи ближе всех к человеку по своей «биологии»…
Тем временем, уплетая за обе щеки остатки злосчастных котлет, мать поведала мне историю появления у нас свежей медвежатины в январе.
Один из соседей, молодой парень лет двадцати пяти («ну, Сашок, сын Валентины, знаешь, что на почте работает, невысокий такой, жилистый»), после долгих, как водится у нас на Руси, новогодних праздников, никак не мог, как говорят в Оковцах — «выходиться». Другими словами — перестать праздновать. Ну то есть, деньги уже все кончились — как свои, так и друзей, а душа требовала «продолжения банкета».
И тогда Сашок решил убить зверя и пропить его. Оружия у него своего не было. Зато был один патрон. Двустволку одолжил сосед. Сашок загнал в нее один патрон и ушел в лес. А на следующий день они с тем самым соседом и еще двумя радостными друганами привезли на тракторной телеге поднятого из берлоги и наповал убитого медведя.
Пили неделю. Потом, обработав шкуру и удачно продав ее в Осташкове, пили еще месяц.
Делов-то.
Спустя некоторое время герой рассказал мне, как он проделал сей фокус. Дело, как и все гениальное, оказалось, в общем, довольно-таки простым. По крайней мере, на первый взгляд. Мало того: всем оковецким жителям известен этот секрет. Только они не пользуются им… без крайней необходимости.
Да я думаю, что практически любой человек может такое проделать, при условии, разумеется, что уровень бесшабашности должен сильно зашкаливать — ну как у всех русских.
Я, конечно, не буду выдавать этот секрет. Пусть мишки спят спокойно.

Про речку, баню и прочие хулиганства


Речка со смешным и непроизносимым для иностранцев названием «Пыршня», на берегах которой раскинулись Оковцы, несла, что называется, свои воды прямо под тем холмом, на котором стоял наш дом. То есть для того, чтобы окунуться в нее, достаточно было сбежать метров пятнадцать вниз по крутому склону, к развалинам старой мельницы, где и была наша фамильная «купальня». Мало кто, кроме нас, сюда приходил. Вода в заводи даже в самую жаркую погоду оставалась студеной — место тут было глубокое, внизу били ледяные ключи, то и дело скручиваясь в маленькие водовороты. Чертей, как водится у старых мельниц, мы, правда, не видели, но все равно считали, что подолгу купаться тут опасно, а потому — запрыгивали в воду, как в купель — и тут же выскакивали обратно.
Совершенно не разделяла наших страхов моя маленькая дочка, у которой с водой были особые отношения. Она заходила в ледяную воду так, будто продолжала идти по склону холма, совершенно не замечая изменения ни температуры, ни вообще, как говорится, среды обитания, — и шла, весело щебеча и играя, пока вместе с макушкой не скрывалась в темной воде. Мы всегда были настороже, а потому в следующее мгновение извлекали ее, мокрую и холодную, — но без единой мурашки на теле, — из заводи на свет Божий, а она продолжала что-то там свое лепетать, как будто ничего не произошло.
В общем, привычного для горожанина «пляжного» отдыха Пыршня не давала, но зато была совершенно незаменима для величайшей деревенской радости всех времен и народов — бани.
Не знаю, как в других деревнях, но у оковецких обитателей было два вида этой развлекухи: просто баня и Баня.
Просто баня — это когда «для себя»: согревалась вода и помещение, чтобы элементарно помыться или постирать.
Баня с большой буквы — это, как правило, для дорогих гостей; для больших праздников, типа Нового года или Чистого Четверга; ну и когда просто — «душа просит». Для подготовки такой Бани выделялся целый день, и начинался он с самого утра, когда из колодца приносилась вода в расчете на всех предполагаемых участников праздника чистоты, а заканчивался вечером грандиозным застольем.
У нас тоже была старенькая, вросшая в землю по самые окошки, баня, доставшаяся нам от прежних хозяев места. Только у большинства оковчан баня была «белая», а наша — «черная». Кто не в курсе, это баня, в которой нет трубы. Вообще. Есть полки, есть печка-каменка с котлом, а трубы — нет, и вся процедура протопки проходит при открытых дверях. Именно в таких черных банях в стародавние времена, при неправильном использовании угорали разные неумехи. Оттого ли, что был в этом во всем некий экстрим, или в парУ такой бани действительно оставались какие-то «токсические» вещества, но сколько мы потом ни парились в белых банях, того восторга, которое нам довелось испытывать в черной, мы так и не сумели повторить.
Уж и не помню, кто нас научил правильным манипуляциям с черной баней, но воспроизвести всю последовательность процедуры — можно.
Сначала из колодца натаскивалась вода в котел на булыжниках печки-каменки, и во все фляги, тут и там стоявшие на полу как в самой парной, так и в предбаннике. Готовились тазики, ведра и ковшики. Веники (самые разные — от березовых и дубовых, до пихтовых и еловых) замачивались сначала в холодной воде — чтобы раньше времени не растеряли «оперение».
После чего делалась первая растопка — непременно толстыми березовыми поленьями, теми самыми, от которых образовывались самые крупные и «долгоиграющие» угли. Дверь бани все время должна быть открытой, чтобы выветривался дым и угар, но все же каждый раз, когда кто-то заходил внутрь, чтобы проверить печку, приходилось долго откашливаться и тереть слезящиеся от дыма и копоти глаза.
Таких «закладок» делалось от пяти до семи — в зависимости от погоды, после чего, на стадии красных углей, тщательно мылись полы и полки, заслонка закрывалась и крепко запиралась дверь: баня должна была настояться. На это уходило от сорока минут до полутора часов.
Критерий, по которому определялось, что баня готова — она должна «подпрыгивать» от собственного жара. Воздух внутри помещения должен стать таким сухим и легким, что несмотря на высочайшую температуру, дышать должно быть легко.
К этому времени в доме должен быть накрыт стол, в предбаннике заготовлен холодный квас, а веники перенесены из холодной воды в горячую.
Баня у нас была маленькая, поэтому парились по очереди. В первую — самого крутого жара — «ходку» шли мужчины, потом женщины, за ними — женщины с детьми.
И пока первые счастливчики, то затихая в жаркой парной, то постанывая и крякая от ледяных обливаний, предавались банному разврату, остальные завистливо ждали.
Завершающим аккордом было купание, когда исходящие паром голыши, кое-как прикрывшись полотенцами, скатывались в вечерних сумерках по склону и с воплями плюхались в темную воду реки.
После этого баня насухо вытиралась и снова была готова к приему следующей партии страждущих.
Воздух бани по-черному ни с чем не сравним — легкий, сухой, чуть с горчинкой угара, он ударял в голову не хуже шампанского и все время пребывания в ней было временем непрерывного телесного и душевного восторга.
Правда, двигаться в такой бане нужно было очень аккуратно — чтобы не задеть черные от жирной сажи стены, отмыться от которой было совершенно невозможно.
В общем, входишь в баню обычным человеком — усталым, раздражительным, может быть даже приболевшим — а выходишь из нее совершенно другим, новорожденным.
Для моей маленькой дочки, которая вообще обожала всякого рода ритуалы, баня была отдельным праздником: она с нетерпением ждала ее, принимала активное участие в подготовке и потом долго еще вспоминала всякие банные открытия, как это было в тот раз, о котором я и хотела рассказать.
Понятно, что московские наши гости при любой возможности готовы были отмахать четыреста километров только для того, чтобы попариться в баньке. Иной раз приезжали глубокой ночью в пятницу, парились в субботу, а утром воскресенья уже отправлялись обратно в Москву.
…Часа в два ночи, когда дочка уже спала, приехали наши серые от московских будней мужчины, наскоро поели и завалились спать. Наутро мы с матерью, понимая, что наступил банный день, встали пораньше и отправились на кухню. Через некоторое время в спальне, где спала дочка и ее папа, раздались голоса, после чего дверь распахнулась и в кухню вылетел укутанный по уши в одеяло муж с совершенно пунцовым лицом. За ним — с озадаченным видом дочка, которая обиженно сообщила мне, что папа не хочет ей сказать, что он положил себе в трусы. Мы посмеялись, кое-как отвлекли ребенка, пожалели вконец смущенного папу и занялись подготовкой к бане.
… Вечером, после бани, когда вся семья собралась за ужином, тоном фокусника, который сейчас достанет из шляпы кролика вместо ленты, дочка вдруг сказала:
— А я знаю, что папа положил в трусы.
Все замерли. Папа, опустив глаза, тихо и обреченно заливался краской.
Выдержав эффектную паузу и проявив недюжинные логические способности, ребенок торжественно объявил:
— Ничего особенного. У дедушки такая же штука есть, — я видела, когда он из бани в речку прыгал.
Теперь пришла очередь дедушки краснеть.
Дочка помолчала еще немного и задумчиво добавила, окончательно добив уже всех присутствующих:
— Только у дедушки больше.

Один на один, или Инициация По-Оковецки

«Одной фермерше, год назад потерявшей мужа, сердобольные родственники устроили спиритический сеанс. Пригласили настоящего медиума, который, поколдовав, вызвал дух умершего. И вот женщина, которая отчаянно скучала по своему супругу, вдруг слышит родной голос. Обрадовалась, плачет, спрашивает его:
— Как ты там, любимый?!
— Ну как, — деловито отвечает муж. — Нормально вроде… Встаем рано, засветло, наскоро завтракаем — и до обеда занимаемся любовью. Потом обедаем — и снова занимаемся любовью. Поужинаем, ну и еще пару часов до сна опять занимаемся любовью…
— Вот, оказывается, как там у вас на небесах… — говорит потрясенная таким распорядком жена.
— Да какой там на небесах! Я тут, на соседней ферме — кроликом…»
Старый фермерский анекдот

Разросшееся наше хозяйство требовало много внимания и сил, и поездки в Москву вскоре свелись только к самым необходимым. Например, для — так сказать — реализации продукции фермерского хозяйства. В таких случаях кто-то один должен был оставаться «в лавке», и я ни разу не совру, если скажу, что каждый, кто оставался с Оковцами, что называется, один на один, проходил некое испытание, своего рода «оковецкую инициацию».
Больше всего доставалось, конечно, тем, кто о хозяйстве целиком имел смутные представления и в Оковцах бывал наездом. Но и меня участь сия не обошла. А дело было так.
…Кроликов мы начали разводить давно, когда еще у нас не было в хозяйстве крупного и среднего рогатого скота, поведясь на расхожее выражение о том, что «кролики — это не только ценный мех, но и три-четыре килограмма питательного и диетического мяса».
Поначалу все было тихо-мирно — мы с удовольствием ухаживали за двумя парами привезенных из Москвы чуть ли не с какой-то выставки очаровательных «пушистиков», кормили их с рук морковкой, собирали лопухи и все прочее в таком пасторальном духе. Мы потихоньку обзаводились другой скотинкой, которая нас кормила молоком и яйцами, а кроликов держали просто, как говорится, для души.
То ли от такой хорошей жизни, то ли по каким-то еще причинам, но вскоре что-то с нашими питомцами стряслось, и они вдруг стали в бешеном темпе размножаться. Мы все еще наивно радовались богатому приплоду, строили новые клетки и придумывали разные смешные имена. Но когда кроличьи клетки в хлеву стали теснить остальной скот, а наша фантазия на прозвища начала истощаться, мы слегка напряглись. И, посовещавшись, решили обогатить Оковцы новым видом животноводства.
Дело в том, что по какой-то неведомой нам причине никто в Оковцах тогда кроликов не разводил, да и на наши эксперименты местные жители почему-то смотрели скептически. Тем не менее мы с энергией, достойной другого применения, взялись за «рекламную кампанию».
Но первая же попытка реализовать живой товар среди оковецких обитателей потерпела полный провал. К нашему нарастающему ужасу, бесплатно также никто не захотел брать наших питомцев. Все, кому мы предлагали — даже в подарок! — парочку носителей ценного меха и диетического мяса, как-то стыдливо отводили глаза, а некоторые вообще смотрели укоряюще, как будто мы делали что-то неприличное. Теряясь в догадках, мы уже было решили, что в Оковцах существует какой-то еще неизвестный нам негласный запрет, табу на поедание или выращивание кроликов, — как вдруг все разъяснилось.
Один из соседей, человек прямой и бескомпромиссный, заявил нам, что кролики у нас неправильные и даже, скорее всего, больные, потому что у них… не стоят уши!
Сказать, что мы были потрясены — это ничего не сказать. Кролики у нас были упитанные, бодрые, и их свисающие по бокам мордочек лопухоподобные уши ну никак не влияли на способность плодиться. И тот факт, что в нашем хозяйстве за все время «ни одного кролика не пострадало», оковецких жителей никак не переубеждал; все они, как один, стояли насмерть — раз уши не стоят, кроликов есть нельзя!
..Тем временем наша кроличья популяция приняла совсем уж угрожающие размеры, и мы, поплакав, наконец решились на «массовое убийство». Назначили день, пригласили «киллеров», а сами смылись из дома кто куда, чтобы не стать свидетелями душераздирающего зрелища. Зная наше отношение к животным, «убийцы» все проделали быстро и аккуратно, и к нашему возвращению ничто не напоминало о преступлении, шкурки были увезены на обработку, а «диетическое и питательное» было тщательно упаковано.
Еще затемно рано утром «старшая фермерша» была откомандирована в голодающую Москву, а я впервые осталась с Оковцами один, что называется, на один. Я не очень беспокоилась на этот счет, так как хозяйство было налаженное, работа знакомая, а, поскольку дело было в ноябре, и скотину не нужно было выгонять в поле, предстоящая неделя и вовсе казалась мне плёвым делом. Единственное, что было не очень приятно — это в принципе остаться с маленьким ребенком в большом пустом доме, хоть и запертом со всех сторон на засовы. Не то, чтобы я боялась привидений или, наоборот, каких-нибудь лихих людей, но…
На скорую руку накормив скотину, я подоила козу, через марлю нацедила в банку теплое молоко и, выйдя из хлева, направилась к дому, твердо вознамерившись присоединиться к сладко сопящей в своей постели дочке и «придавить» вместе с ней еще пару-тройку часов крепкого осеннего сна.
Настроение у меня неожиданно сделалось приподнятым, точь-в-точь как в детстве, когда взрослые уехали на несколько дней, оставив квартиру в твоем полном распоряжении — когда планов, как говорится, «громадьё», и главное — никто над тобой не висит, делай всё как тебе нравится и, главное — когда хочешь.
И утро было таким замечательным! Ясное небо уже начало розоветь, а погода обещала быть такой же, как стояла всю предыдущую неделю — солнечной, сухой и очень холодной; ночью морозы добирались до невиданных в ноябре двадцати градусов. Вокруг стояла знаменитая оковецкая звенящая тишина, кое-где прерываемая хрипловатым кукареканьем. Я с удовольствием вдыхала вкусный морозный воздух и топала по тропинке к дому, грея руки о теплую банку молока, по-хозяйски оглядывая двор и предвкушая уютную постель.
Но мельком посмотрев на забор, я остановилась. Мне показалось в утренних сумерках, что возле столба, на котором держалась калитка, выросло какое-то новое растение, что-то вроде маленького кустика, которого раньше не было. Дело было, повторяю, в ноябре, да еще в лютые холода.
Недоумевая, я подошла ближе, чтобы получше рассмотреть и по пути заметила еще несколько таких «кустиков», растущих возле каждого столба забора.
Это были очень странные «растения» — у каждого строго по два торчащих прямо из земли длинных, сантиметров по пятнадцать, листа, и даже в темноте было видно, что пары эти разного цвета — от белых до каких-то бурых или пятнистых. А главное — совершенно было не понятно, какие-такие растения могут вырасти за одну ночь, да еще глубокой осенью!
Подойдя ещё ближе и так и не разобравшись, я наклонилась и потрогала один из «кустиков».
И тут, как это часто бывает в подобных ситуациях, меня осенило. Одновременно коснувшись неведомого «растения» и увидев его вблизи, я мигом поняла, что это такое, отчего волосы у меня на голове зашевелились, одним прыжком я влетела в дом, по пути с дикой скоростью запирая все засовы и остановилась только в кухне, тяжело дыша и прижимая к груди чудом уцелевшую банку молока.
Это были уши! Пар шесть или семь кроличьих ушей, равномерно торчавших прямо из земли по всей правой стороне забора. Мне даже думать не хотелось о том, откуда они там взялись, ничего рационального, кроме внезапного нашествия кролей на наш дом, мне в голову не приходило, зато мистического было хоть отбавляй. Чего стоила навязчивая мысль о целой толпе убиенных накануне невинных существ…
Заснуть я так и не смогла. Но в окно решилась выглянуть только когда окончательно рассвело. Все уши были на своих местах — то есть там, где я их обнаружила утром.
Я плохо переношу, когда мне что-то непонятно, а потому, содрогаясь от отвращения и вооружившись перчатками, я решила во что бы то ни стало разъяснить этот феномен. Тем более, что при свете все же выглядело не так страшно.
…Это действительно были уши. И они были БЕЗ кроликов. То есть одни уши, очевидно, перепавшие Чаните от «киллеров» и аккуратно прикопанные ею в качестве запасов в мерзлую землю. Наша собака, как я уже говорила, страдала страстью к накопительству, но сильные морозы, превратившие землю в бетон с тонкой прослойкой песка сверху, не позволили спрятать запасы глубоко, как это она обычно делала.
Это приключение было своего рода прививкой, после него мне почему-то уже не страшны были ни привидения, ни лихие люди, то и дело приходившие в ночи за «беленькой».
А уши я долго не убирала. Они так и стояли, не без ехидства напоминая оковецким жителям, что наши уши — самые стойкие уши на свете.

Создано при помощи Hugo
Тема Stack, дизайн Jimmy